Лукьяновна изредка навещала бывшего псаломщика.
— Цело, цело твое сокровище, — усмешливо говорил Василий Лукич и поил ее чаем с душистым медом.
Пришло время, и Василий Лукич вышел на скудную, но честно заработанную пенсию и уже ничем, кроме сада и ульев, не занимался. Лукьяниха давно не была у него, увидев ее, Василий Лукич удивился и обрадовался.
— А, скрипишь еще, старая? Ну, пойдем тогда чай пить. Чай теперь не разбери-поймешь, а пчелы, они план перевыполнять не желают, и медок прежний, хороший медок…
— Я не чаевничать, я за тем пришла…
Василий Лукич удивился несказанно.
— Бона! Я думал, ты уж и забыла. Почто оно тебе?
— Надобно.
— Да зачем надобно-то? Грамоте ты не умеешь, а кабы и умела, все равно не поймешь ничего — слог там возвышенный, я и то не все понимаю. Однако когда-никогда почитываю. Назидательная штукенция!.. А тебе куда она? В хозяйственную надобность не годится — бумага крохкая, тленом тронутая…
— Нет уж, ты, батюшка, отдай! Ты, чай, перед Спасом крестился!..
— То я помню… Скажи сначала, что с ним делать будешь?
— Это не мое, бариново, — помявшись, сказала Лукьяниха. — Ему и отдам.
— Умом тронулась, старая! — Василий Лукич посмотрел на нее поверх очков. — Он к тебе с того света явился или как?
Лукьяниха пожевала губами и не ответила.
Сверток в ветхой холстинке был тот самый, даже холстинка та же. Она завернула его еще в одну тряпицу и прижала к левому боку. Почему-то вскоре бок этот начало жечь огнем, будто прижимала она не угловатый сверток в тряпице, а горшок с геенскими углями, и нестерпимый жар их проникал до самого сердца. Прежде она старалась даже не прикасаться к нему, а если уж случалось прикоснуться, долго потом молилась и прыскала на руки освященной водицей — бутылочка такой воды всегда стояла у нее от иордани до иордани, и облегчение почувствовала, только когда отдала на хранение Василию Лукичу.
А на колечко польстилась. Не побоялась его оставить потому, что на нем был крестик. И что было ей то колечко? Ни красы, ни радости… В крутую, голодную пору пошла продавать. Сколько дали, уже не помнила. Еще счастье, что запомнила, кто купил. Помнила, что покупатель уговаривал ее быть сознательной, потому как покупает он не для себя, а для музея. Но Лукьяниха хотела есть, а не быть сознательной и прикидывала, сколько похожего на глину хлеба можно купить за жалкие те рубли.
Хлеб был съеден и забыт, вина осталась. А теперь вина обернулась бедой…
Лукьяниха из-за забора видела, как Семен Бабиченко, волоча ноги, добрел до музея и вошел. Входили и выходили другие посетители. Семена среди них не было. Потом посетители кончились, директор запер дверь и вместе с толстой коротышкой, сестрой своей, ушел домой. Значит, Семен остался. Ну и слава богу! Авось, сумеет…
Когда настала ночь, она не могла усидеть дома. Никаких прохожих уже не было, но ярко светила луна, и Лукьяниха притаилась в тени бетонного колодезного кольца. Она видела, как вспыхнул в двух окнах музея свет, как подбежал к музею человек и свет погас и как человек этот что есть мочи бежал в милицию. Лукьяниха заметалась. Значит, не заладилось, не вышло у Бабиченкова недотепы… Что ж он сидит там, не убегает? Поймают дурака, сам пропадет и ее потянет… Надо бы добежать до музея, крикнуть ему, чтобы бежал скорей да прятался, но она боялась, что ее застанут там и тут же заарестуют.
Лукьяниха решалась и не решалась, бегала за угол поглядеть, не идут ли уже, и добегалась — увидела, как к углу — к ней! — быстро шагают тот человек и верзила милиционер…
Сердце оглушительно стучало в ушах, затылок разламывало, а левый бок снова жег геенский огонь. Кое-как отдышавшись, она выглянула через забор — все окна музея были освещены. Поймали растяпу… Значит, вот-вот придут и за ней, а коли спрячется — сыщут. Ждать автобуса уже некогда, надо управиться, пока не доискались и не заарестовали. Ночью-то, по холодку, можно и поспеть, а там уж будь как будет. Отдать ему и пасть в ноги — вот, мол, все цело, окромя колечка, не вышло с колечком… Может, и отступится, отпустит душу на покаяние?
Ах, кабы знать да не связываться!
Дура дурой была, выросла в послушании, отказать не посмела, вот и связала себя на всю жизнь, а бог вовремя смерти не дал. Не иначе, как за грехи ее тяжкие…
Она шла, не глядя по сторонам, смотрела на дорогу, но видела не ее, а ту холодную, промозглую ночь, когда барин уезжал.
В заполошной спешке набили два чемодана, дорожный мешок, барин покидал в кожаный саквояж все деньги, что были, и какое нашлось золотишко. Перед дорогой, как водится, присели на минутку. И только сидя уже в коляске, барин спохватился:
Читать дальше