К середине дня шуму прибавилось. На торг забрел никому не ведомый волхв. Летами был еще не старец, голова и борода чернявые. Одёжка на волхве висела лохматая, с заплатами и щелями, обувка того хуже — сношенные лапти. Щеки впалые и глаза оголодалые. Пришел, видно, издалека. Длинной сучковатой палкой расталкивал зазевавшихся у него на пути, иных угощал по спине. Если на него накидывались после такого обращения — тут же отшатывались. В лице у ведуна было столько важности и непререкаемости, что поневоле задумаешься: этот знает себе цену и сдуру палкой махать не станет.
Остановясь у житной лавки, кудесник обозрел выложенные хлебы и ткнул палкой в самый большой. Лавочник запросил резану. Волхв закинул хлеб в суму, а вместо платы подсунул торговцу вопрос: знает ли, что скоро ему не понадобятся и не помогут ни серебро, ни медь, ни злато. Что земная твердь просядет, а затем вспучится и начнет перемещаться. Реки потекут вспять, и вода в них станет кипеть, так что рыба вся сварится. Лавочник слушал, открыв рот в испуге и забыв про хлеб.
Вокруг столпились люди и чьи-то холопы. Недослышав, переспрашивали: что, как и где. Узрев интерес к себе, ведун вышел на середину площади и стал рассказывать. Спокойной жизни на земле осталось пять лет. А начнется все с того, что Днепр обернется назад, потечет из грек в варяги, а не из варяг в греки, как нынче. Земли стронутся с места: где сейчас русская, там станет греческая, а где теперь половецкая, там заволнуется море-окиян.
— Где ж Киев будет? — спросила напуганная баба.
— А где ныне сарацины чернолицые, там и будет.
Баба охнула и со страху стала громко икать. Сарацинская же земля, разливался пуще ведун, поднимется вверх и повиснет над всеми. Оттуда сарацины будут пускать всем на головы свои нечистоты и грозить потопом. Потому как с ними вместе поднимется Хвалынское море и, ежели сарацины отопрут его, внизу все утонет.
— Какая это у них корысть будет грозить? — задумался вслух купец-скорняк, ходивший и летом в свите на меху и беличьей шапке.
— Такая, чтоб им за так просто меха отдавали и иное прочее, — объяснил волхв. — Вроде урочной дани. А для сбора будут спускать по веревочным ступеням своих даньщиков. И если какой недоимок или с кметями ихними что сотворят злое, тогда сарацины станут бросать сверху сети, улавливать людей и истреблять из луков.
— Страсти… — затосковал в толпе другой торговец.
— Да смех один! — выкрикнул сзади некий простолюдин. — Что слушаете его и верите ему? Я бы и не такого напридумывал, коли бы брюхо с голоду подвело.
— А ну пошел отсель, невеглас, — окрысились на него. — Ведун небось поболе тебя знает.
— Чего он знает-то? — поддержал парубка конный кметь из городовой сторожи. — Бес им крутит, ложные пророчества в хайло всовывает. Расходись, честной народ, неча идольским служителям в рот заглядывать. Кроме погибели, у них там ничего нет.
— Молод ишо, штоб чешной народ ражгонять, — прошепелявил старый дед.
— Езжай, езжай отседа, — замахали на отрока. — Не любо — не слушай.
Кметь уезжать не захотел и стал спорить, надсаживая глотку. Ему вторил парубок. Вскоре сторонников у них прибавилось, и на торгу разразилась великая брань: изрыгали друг на дружку разные словеса, свистели, плевались, кидали оземь шапки. Кипятку подбавлял ведун. По-тихому сжевав полхлеба, он принялся заново стращать люд. Особенные кары придумывал тем, кто не верил в его пророчества.
В стороне, чтоб не задело, остановился прохожий, послушал, о чем кричат. С печалью покачал седой головой и пошел дальше, стуча посохом о бревна мостовой. Из-за свары на торгу никто не обращал внимания на монашью рясу. Не то бы многие, завидев, плевались через плечо либо загодя поворачивали, опасаясь столкнуться с чернецом.
Игумена Феодосия этот людской обычай огорчал, потому что был пустым суеверием, и радовал, потому что плевок — лучшее почтение и научение для монаха. В сердце человека гнездится тысяча страстей. Мирянин видит лишь немногие из них. Монах — чуть побольше. Но никто не может узреть все свои язвы. Для того Господь и даровал человеку ближних: их плевки, как вода, умывают глаза, дают видеть то, что прежде скрывалось и вдруг выскочило наружу.
Старец спустился с Замковой горы в Кожемяцкий яр. Повернул на незамощеную дорогу, тянувшуюся вдоль горы Щекавицы. Пересек мост через Глубочицу и вскоре вышел из городских ворот. Шаг его был твердым и широким: путь лежал неблизкий. До княжьего двора в Вышгороде набиралось верст двадцать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу