Фрязин засмеялся невесело, не сказал больше ничего. Пошли дальше.
Дошли в сей раз до Тулы и заперлись. Стали укреплять стены и припасы собирать. Но было их мало. А москвитяне нас в осаду взяли. И тут во главе их пришел сам царь, сам Василий Иванович Шуйский, да будет он троекратно проклят. Впрочем, он свое получил. Но только потом.
А в тот раз гибель он нам уготовил. Патриарх, видно, молился усердно.
Заплот они на реке сделали. Поднялась река и город, где мы сидели, затопила. Вовсе невмоготу стало. В те дни с Фрязиным я, с кривоносым моим соблазнителем, простился.
Отбивали мы раз ночью на стенах натиск. Факелы, треща, горели и на нашей стороне, и на противной. И было их там больше, и от того дрались мы мрачно, невесело, но жестоко. Сбросили супостатов со стены. Был я в тот час ночной с Фрязиным рядом и сам видел: уж под конец сечи ткнули его пикой в грудь. И он упал.
Сам я его подхватил, вниз снес. Светил мне малый, широк в плечах, силен, а усы у него еле-еле только пробивались. Из терских, кажется, из казаков, звали его Ванюшей. Шел он впереди, в одной руке факел держал, в другой — саблю. Дышал тяжело, с хрипом.
Положил я Фрязина на траву, кричу:
— Беги, кликни воеводу, скажи, с Фрязиным беда, плохо. Убежал Ванюша с факелом, темень нас объяла. Далекий красный отсвет Фрязину на лицо пал. Глаза широко открыты, на меня смотрит.
— Прости меня, — говорит.
— Бог тебя, Фрязин, простит. Что ты? А я давно простил. И вины на тебе никакой нет.
— Есть, — упрямо мотает головой, — в упованиях моих и мечтаниях она… Что не сбылось… А если простил — спасибо. Доведется нам в селениях иных с тобой свидеться, и там тебя любить буду… Что сердцем чист и что веришь…
Говорить ему с каждым мигом было труднее, но говорил. Мне казалось — я во сне.
Стало вдруг светлее.
Быстро подошел Болотников, за ним с факелом Ванюша. Болотников опустился на колено.
— Прощай, воевода, — сказал Фрязин, — не то… Не так нам с тобой надо было дело делать…
— А как? — наклонил Болотников голову. — Все равно воля будет!
— Не знаю, — совсем тихо вымолвил Фрязин. — Поцелуй меня, Иван… Спасай… Спасай, что можно…
Но уже ничего нельзя было спасти. В октябре Тула пала. Царские воеводы всему войску мужицкому перебор устроили. Болотникова на север сослали. Там его и смерть настигла. А я всю зиму меж двор мотался и оголодал.
Потом про себя решил: раз мне воевать судьба выпа ла, буду и далее. Тут как раз слышно стало — Скопин-князь войско против ляхов собирает. Пошел к нему. Скоро на стан набрел, где князя Скопина люди были.
Пустили меня в избу к ратникам. Отужинал вместе со всеми. Распоряжался здесь костистый, лик испит, глаза сонные.
— К князю, значит, хочешь, — говорит. — Воевать. Хорошо. А чем?
— Да хоть, — отвечаю, — кистенем. Или рогатиной. А саблю или там топор — в бою промыслить можно…
— Ладно. Потом видно будет.
Наелись ратники, по лавкам зевают, спать мостятся. В избе тепло. На печи — хозяева, детки малые глядят.
— А ну, Алеша, — говорит костистый, — потешь.
В углу кто-то засмеялся.
— Ну, ну, — повторяет тот снова, — потешь, не балуй.
И запел Алеша. Голос приятный, ласковый и со страданием. Поет, видно, себя забывает. А в избе сумеречно. В оконца — сквозь паюс, рыбий пузырь, — осенний желтый закат светит. Долго пел сладкоголосый в углу. А все слушали. Незаметно я заснул.
Отошла ночь. Днем меня урядник стрелецкий спрашивает:
— В ратники хочешь?
— Хочу.
— Ликом ты приятен. А за лошадьми ходить умеешь?
— Умею. Я все умею.
— Это хорошо. А наряда никакого воинского у тебя нет?
— Нет.
— Это тоже хорошо. А мне вот такой человек нужен.
— Какой?
— А чтоб тих да приятен. Да не говорлив.
Молчу. А он на меня глядит, бородку гладит. Задумался будто.
— Придешь, — говорит значительно, — на закате в избу подле обгорелой березы, где на окнах наличники с резьбой, с петухами, с полотенцами.
— Приду, — говорю, — мне чего…
— Железо испытывается огнем, — прищурил серые глаза, — человек му́кой.
Покоробило меня от тех слов, тревожно стало, но между тем ничего ему не сказал. Вечером пошел. Закат красный. Береза на нем — черна.
Вошел. В избе горенка мала, опрятна. В ней двое — давешний урядник да с ним еще человек непонятный. Кафтан прост, сам чист, глаза светлые спокойны, брови изломаны, голос ровный.
За стол меня усадили. На столе свеча. Смотрю я на них, а сам робею.
— А ты не робей, — говорит человек, через стол на меня смотрит, улыбается. — Страхи идут, да проходят, а ты им будь господин.
Читать дальше