— Борис-та, — ехидно тянул черный, — когда Димитрий объявился, указ дал, чтоб все о нем молчали. Он, Борис, думал, что москвичей облапошил. А они вот тут ему и подвели…
— Подвели! — насмешливо протянул молодой толстогубый стрелец. — Живого места скоро на Москве не будет. Цари, царевичи, воры, казаки, поляки — мечутся, яко беси… Рвут!
— А ты молчи! — затрясся черный. — Русь, она — молода…
— Да уж молода, от киевских чудотворцев…
— Да ты какой есть, против меня спорить!..
Поднялся крик. Морозов смотрел не понимая. Из головы все не шла Марина. Не говоря ни слова, встал, пошел. Вернулся прямиком в избу, лег и заснул как убитый.
Наутро тронулись дальше.
Перед тем как тронуться, поставили поляки на воле, под деревьями, столы — закусить на дорогу. Из кормового обоза снеди нанесли довольно, и вина, и пива, и меду. Сели за стол паны ясновельможные, и Марина, и отец ее, пан Ежи Мнишек, и из русских тоже — человек десять с Морозовым, стрелецкие урядники.
Пообтрепались шляхтичи, а все же сейчас, как нарядились получше, в польское, глядели молодцами. Один только пан Ежи Мнишек щеголял в красном длинном кафтане, в длинных, до плеч, кудрях, как заправский русак, и говорить даже норовил все по-русски. Поляки, глядя на него, посмеивались.
Морозов смотрел через стол на Марину. Она краешками губ улыбалась кротко, взоры более обращала к небесам и спорила с ними синевой очей своих. Морозову казалось, что перегорело в нем что-то давешней ночью. И от нежного ночного неба, от тумана, сырости, холодной травы, от Марины и снежного ее костра, от мужичьих да стрелецких голосов осталась в душе окалина. Отворачиваясь, смотря на других, он чувствовал, что Марина бросает на него изредка краткие беспокойные взгляды.
За столами было шумно. Мнишек, теребя ус, рассказывал, как он на масленице катался в Ярославле на тройках.
— Гикнут — в пыли снежной все смешается, завертится колесом, летишь, як птица…
— Як птица, — укоризненно протянул с конца стола надтреснутый голос, — вы, пан воевода, отчину свою уж и совсем позабыли, а?
— А чего мне забывать? — невозмутимо басил, даже головы не поворачивая, Мнишек. — Я и там и тут казак добрый…
— Казаки нам не с руки, — зло сказал русский урядник в малиновой шапке, отороченной черным мехом. — Казака поскобли, увидишь — беглый. И на всякое воровство гож. И государеву строению помеха. Были бы табор, да кожух, да котел с варевом, да нагайка, да конь, чтоб на нем сидеть, саблей махать, — ничего казаку, кроме того, не надо. И ради того — державу по миру казак пустит и не чихнет даже…
Мнишек, не отвечая, жевал себе что-то медленно, смотрел остекленелыми сытыми глазами на урядника, запивал из чарки вином.
— Панове и русские господа, желаю сказать слово, — поднялся за столом Гонсевский, вельможа, что был тому два года королевским польским послом в Москву. — Поблагодарить желаю, — зоркими, умными глазами из-под припухлых темных век обвел сидевших за столом, свел чистые, белые морщины в улыбку, — всех поблагодарить. Посреди неурядиц ваших жизни нам сохранили и, сохранив, на родину отпускаете. — Взмахнул руками, развел их в стороны, изобразил на лице благородное удивление, под которым, внимательно приглядевшись, заметить можно было давнее раздумье, го речь. — Что видим? Мир светлый и цветущий, устроенный руками господа: сад. А человек? Гость временный. И не омрачим же минутное здесь пребывание злобой и враждой. И не упорствуем в начинаниях наших, если перст божий указал на тщету их и мановением разрушил…
Потянул ртом воздух, осекся, посмотрел на Марину, на отца ее, пана воеводу. Марина не шевелилась. Пан Ежи Мнишек со скучающим видом прикладывался к чарке. Услышав, что Гонсевский остановился, поднял на него глаза, поглядел, будто не понимая, опустил, помотал головой.
— …И не упорствуем, — жестко повторил посол, и с лица его исчезла вдруг благостность, оно стало старым и печальным.
Леса, чередуясь с пажитями, тянулись вдоль дороги, то отходя, то подступая вплотную. Погода стояла ясная. В знойный медовый воздух вливались струи холода. Осины звенели листвой глуше. Березы млели в уходящем тепле. Воды в реках, в озерцах стали темнеть. Луговины дышали травяным настоем.
Косили на них, заметил Морозов, однако, не шибко. Чем дальше ехали, тем неспокойнее вокруг становилось. Людей в деревнях заметно убыло: то ли разбежался народушко, то ли прятался. Ночами вставали далеко за лесами пожарища. В темноте, в безмолвии казались особенно зловещими.
Читать дальше