А еще ковер‚ что висел на стене‚ темно-красный ковер с тугим ворсом‚ который по весне накручивали на толстую деревянную палку‚ обсыпали нафталином‚ брызгали керосином‚ зашивали в мешок‚ чтобы не пробралась моль.
Этот ковер мы не хотели забирать оттуда‚ несмотря на вечные уговоры‚ и это их огорчало.
Огорчало его.
Огорчало ее.
– Я не возьму‚ – кричу я.
– Это не тебе‚ – говорит она. – Это детям.
Шоколадка‚ пакет с яблоками‚ свежие помидоры‚ за которыми она давилась в очередях: невозможно отказаться.
Всю жизнь он поддерживал ощущение‚ что живем мы в доме избытка. Гостями вечными. Подарками непременными. Костюмом светлым. Шляпой новой. Прогулками по бульвару с нарядным ребенком. А по смерти не оказалось ничего. Ни посуды дорогой‚ ни серебра-хрусталя‚ ни одежд-драгоценностей‚ ни накоплений в сберкассе – ничего! Пара пиджаков на плечиках. Пара стекляшек в коробочке. Но мы‚ дети‚ прожили детство без унизительного чувства бедности. Мы были богатые! "Детей я обеспечил"‚ – говорил он. Дети были обеспечены щедростью его‚ юмором‚ широкой натурой хлебосола. Хотя и экономили всю жизнь люто. И жили скромно. И не искали удовольствий особых. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Если бы только семье! Вся родня прошла через эту комнату. И братья с сестрами‚ и племянники тучами‚ и совсем уж неизвестно кто, проездом через Москву. Даже рожали они тут же‚ с крохотного диванчика шли в роддом! Но всегда с праздниками‚ с именинами‚ с даванием в долг всем и каждому‚ с непременной конфеткой встречному ребенку и постовому милиционеру. Он был патриархом среди родственников. А величие патриарха в щедрости и богатстве.
Двадцать второго июня‚ утром‚ на даче под Москвой‚ мы сидели на светлой солнечной террасе‚ и прошел кто-то мимо‚ совсем посторонний‚ и сказал: "Война".
Мы сидели на террасе и слушали пластинки с еврейскими песнями‚ Шульмана с Эпельбаумом из коллекции моего отца. Всякий раз‚ как собирались родственники‚ как приезжали родственники‚ отец доставал новый тогда патефон и крутил сам ручку‚ менял то и дело иголки и наслаждался‚ пожалуй‚ больше всех. У него тоже был голос‚ и он подпевал порой‚ закрыв глаза‚ запрокинув кверху голову. А родственники слушали‚ и мы‚ дети‚ слушали тоже.
Прохожий сказал: "Началась война".
Всё оставалось таким же‚ как и минуту назад: и солнце‚ и светлая‚ уютная терраса‚ и музыка из нового патефона‚ но тень уже легла на лица‚ и для одних это была тень озабоченности‚ а для других тень близкой смерти. А вращение пластинки замедлялось‚ голос певца густел‚ и никто не думал о том‚ чтобы подкрутить пружину патефона.
Родственники погибли в Одессе.
Бася. Яков. Мотла. Ревекка. Залман. Фрима. Исаак. Люба. Еще Фрима...
– Выпить хочешь?
– А ты?
– Ему нельзя‚ – быстро говорит она.
– Я уже выпил‚ – говорит он.
Была когда-то огромная‚ шумная‚ дружная семья‚ хлебосольная и плодовитая‚ и вот пришли немцы‚ и не осталось никого. Только отец‚ да мы с братом‚ да несколько племянниц с племянником.
И собираться стало некому.
И слушать песни некому.
И изредка лишь‚ вечерами‚ отец вставал у окна и пел те самые песни‚ пел – подражал Шульману‚ Эпельбауму. Чаще всего Шульману. Голос высокий‚ с переливами‚ мелодии грустные‚ тоскливые. А мы лежали в постелях и слушали. И люди под окном‚ на московском бульваре‚ в центре города‚ слушали тоже.
Отцы наши были без образования.
Мы‚ их дети‚ прошли через институты.
Но умнее не стали. И счастливее. И дальновиднее.
– Что вы всё мечетесь? – выговаривал он‚ беспомощный‚ потухший‚ уже нездешний‚ утягивая назад‚ в раковину‚ раскиданные по жизни интересы‚ отдавая без боя завоеванные некогда пространства‚ всё свое забирая с собой. – Что вы шевелитесь‚ трогаете‚ передвигаете? Ложились бы спать, спать...
А челюсть запрыгала‚ а слеза заблистала‚ а зубы стиснулись‚ чтобы не расплакаться.
Ему было уходить.
Мне – оставаться.
А вышло наоборот: мне уходить‚ ему оставаться.
И нет уже на свете того патефона с пластинками: пойди поищи. И нет Шульмана с Эпельбаумом: пойди послушай. И некому стоять у окна‚ что выходит на бульвар‚ в центре города‚ и петь‚ запрокинув голову‚ прикрыв набрякшие веки.
Он возлежал красивый‚ выбритый‚ чисто умытый‚ в лучшем своем костюме с галстуком‚ с выражением довольства и покоя.
Он никогда не появлялся на людях неряшливым и несчастным‚ даже в смерти.
Читать дальше