За полгода без качественной еды и полноценного сна Борис Федорович измордовался до крайности. В иные вечера он и есть толком не мог. Силой заставлял себя, знал, что больше ничего другого не будет. Хлебал опостылевшую баланду, а пайку припрятывал в шапку на утро. И хорошо еще, что Борис Федорович не был курящим. Проблем, где взять табак, газетку для козьей ножки, от какого огня прикурить, для него не существовало.
Вечерами сосед, Артемием Ивановичем его звали, бормотал, укладываясь под боком Бориса Федоровича.
— Намаялся сынок. Намаялся сердешный. Видать бесплатного уголька для советской власти выдал на-гора не малую толику.
Дед не был политическим. В бытность свою бухгалтером чего-то напутал, не досчитал, не свел дебит с кредитом. Он получил пять лет «истребительно-трудовых», но в шахту его не погнали. Кому бы он там понадобился. Старичка определили при управлении. Там он сидел от зари до зари среди вороха бумаг с цифрами, щелкал костяшками счет.
С соседом Борису Федоровичу повезло. Из всего мохнатого месива остального населения барака, дед был самым участливым и безобидным. Щупленький, можно сказать бестелесный, Артемий Иванович занимал на нарах исключительно мало места.
Умоститься, покряхтит, ладошку под щеку сунет, и нет его, родимого. Только и успеет кольнуть вместо «спокойной ночи» бесплатно добытым угольком, да вздохнет, тяжеленько так. И спит, как сурок. Не храпит, не свистит носом.
У него была особая манера кушать хлеб. Отщипнет крошку от пайки, бесцветными, печальными, как у обезьяны, глазками туда-сюда стрельнет, не намылился бы какой уголовник отнять ее, кровную, и в рот. Долго жует, растирает почти беззубыми деснами. Проглотит. Снова отщипнет. А корку, в конце концов, Борису Федоровичу сунет.
— На, мне не угрызть.
Поначалу Борис Федорович стеснялся брать корки у старика. Тот, знай, усмехался.
— Бери, дурачок стеснительный, не бросать же.
— А ты ее в баланде размочи.
— Хлебушек в баланду пихать одно расстройство. Дюже она смурна, баланда эта.
Хлеб от баланды по качеству мало, чем отличался, черный, тяжелый, глеклый. Тоже смурной, если судить по определению старика.
В одном не сходились они. Старый бухгалтер уверял, что держать Бориса Федоровича, и иже с ним, за колючей проволокой государству прямая выгода. Страна велика, зоны раскиданы по ней, как рябины на оспенном лице. Вот и пользуется власть рабским трудом, чтобы жить в свое удовольствие, «как при коммунизме».
Борис Федорович не соглашался, хмуро смотрел на деда, недовольно бросал:
— Тоже придумал. Я, хоть и зэк, а все равно для народа работаю. И власть у нас не какая-нибудь, а народная. И чтобы ты знал, сам товарищ Сталин скромно живет, не как буржуй какой, понял?
Устраивать дискуссии не приходилось. Артемий Иванович умолкал, поглядывал на соседа из-под клочковатых седых бровей.
— Блаженный Августин ты, сынок, вот, что я тебе скажу. Ладно, веруй, коль так. С верой, равно как с надеждой, жить легче.
Помогла ли ему именно эта вера, неизвестно. Нежданно-негаданно шахтерская карьера Бориса Федоровича закончилась. Трудовую деятельность в качестве осужденного по 58-й статье, пункт 6 (подозрение в шпионаже) он продолжил на поверхности земли в строительной бригаде, разнорабочим. Будто какие-то силы сговорились сначала дать ему попробовать, почем фунт лиха, а потом ослабили хватку.
Строительная бригада тоже не конфета, хоть и появилась возможность время от времени разгибать спину, а то и посидеть в укромном уголке вместе с другими филонщиками. Тоже и бригадир попался не сволочной, а с пониманием.
Работяги приняли Бориса Федоровича настороженно. Коллектив бригады был, как говориться, притертый, а у нового человека мало ли что может быть на уме.
Но открытую и бесхитростную душу его скоро постигли и перестали коситься. Штукатур Фомченко, человек с умным прищуром, однажды ткнул его в бок кулаком:
— А ты, цыган, ничего мужик. Не тушуйся, поладим.
Странно, в тюрьме, да и теперь, в зоне очень многие в нем узнавали цыгана. Голова обрита, передние зубы выбиты, черен с лица, — так и остальные белизной не отличаются, — а вот, поди ж ты. И не то, чтобы ему кличку такую давали, нет, его распознавали именно по национальной принадлежности.
«Интересно, — думал Борис Федорович, — сколько лет пробыл русским, и вдруг обратно в цыгана превратили». Он думал об этом без всякой обиды, снисходительно усмехаясь в душе.
А в иные, особенно тяжелые минуты в глубине шахты, ему начинало казаться, будто этих русских лет в его жизни и не было. Ни колонии не было, ни комсомола, ни института, ни интереснейшей работы в Ташкенте, ни жены, ни детей, ни даже самого опасного периода — войны. Казалось, будто он из табора сразу шагнул в застенок.
Читать дальше