За прошедший год Борис Федорович сильно переменился. Исхудал, пожелтел лицом. Впалые щеки обросли неопрятной щетиной. Бритую голову его, едва отросший ежик, покрывала замызганная красноармейская шапка с выдранным клочком рыбьего меха на месте звезды. Вся остальная одежда: телогрейка, латаные штаны — давно утратили первоначальный защитный цвет. Только светлели на левой стороне груди, на спине, на левой штанине полотняные прямоугольники с зэковским номером Т 736.
Разбитые, стоптанные сапоги были велики, просили толстых шерстяных носков или двойных портянок, да где взять?
Бориса Федоровича вполне можно было принять за опустившегося побирушку, бродягу, если бы не глаза. У него, низведенного за грань нормального человеческого бытия, за грань, где человек легко превращается в животное, взгляд приобрел необычайную кротость и ясность. Кротость, запечатленную на ликах святых, познавших навет, телесные муки и душевную скорбь.
Самого Бориса Федоровича совершенно не заботило выражение его глаз. Скажи кто-нибудь ему о производимом впечатлении, удивился бы, запротестовал. Он не утратил ни силы духа, ни намерений бороться за справедливость. И пусть весь остальной лагерь кишел подобными ему оборванцами, Борис Федорович оставался при убеждении, что несправедливость допущена в отношении его одного.
За время недолгого этапа он принял твердое решение написать письмо товарищу Сталину. Хотелось лаконично, в словах, способных растрогать даже самое черствое сердце, просить пересмотреть его дело. Он не совершал никаких преступлений. Он не вел антисоветской пропаганды и, уж, ясное дело, не шпионил в пользу иностранных разведок. Он всю свою жизнь был предан делу коммунистической партии большевиков, он стал жертвой ошибки или еще чего пострашней. Но чего страшней — он и сам толком не знал.
Слова, обращенные к Сталину, сами собой складывались в его голове, да на беду не было в распоряжении Бориса Федоровича ни клочка бумаги, ни самого малого огрызка карандаша.
С этапа письма написать не удалось. «Ладно, уж, в зоне, как прибуду на место», — думал Борис Федорович.
Но и тут пока ситуация складывалась не в его пользу.
В малых промежутках между ужином, проверкой и каменным ночным сном сосед по нарам, сморщенный старичок, таясь от вертухая, отговаривал его.
— Брось, не пиши, хуже будет. У них правды не сыщешь.
— У кого, «у них»? — недоверчиво спрашивал Борис Федорович.
Старичок на всякий случай зыркнув по сторонам, поднимал глаза и указательный палец к балкам кровельного перекрытия. Привычный жест советского человека во все времена.
— Не-ет, не может быть, — шептал Борис Федорович.
Старичок успокоительно хлопал его по руке. Мол, все может, все может быть. А вслух бормотал:
— Ты лучше, сынок, спи, не на курорт, на каторгу, чай приехал.
Каторга не заставила себя ждать. На другой день Бориса Федоровича с десятком молчаливых людей спустили в тесной клети в шахту.
Он волновался, боясь приступа клаустрофобии там, на дне преисподней, под многометровой толщей земли. Борис Федорович не любил замкнутого пространства. В тесных помещениях ему всегда не хватало воздуха.
Но ничего такого постыдного с ним не произошло. Воздух, правда, был необычный, с каким-то сладковатым привкусом. Но опытные люди уверяли, что это только кажется, и со временем он привыкнет. Он и вправду скоро привык к своему штреку, к полутьме, к однообразию деревянных перекрытий. Судьба распорядилась быть ему в шахте откатчиком.
Поначалу работа показалась Борису Федоровичу даже легкой. Чтобы сдвинуть с места груженую вагонетку, надо было приложить немалое усилие. Но дальше она шла сама с ровным чугунным рокотом по рельсам узкоколейки.
Недолгий путь от забоя до штрека, потом по самому штреку, заканчивался на месте сборки состава. Его подавали на-гора уже с помощью механической тяги. И Борис Федорович возвращался к забою, толкая впереди себя пустую вагонетку.
Туда — обратно. Полный — порожняком. Толкай, веди, смотри в полутьме под ноги, чтобы не споткнуться о шпалы, не слететь с копыт, да не треснуться мордой об рельсы. Они железные, твердые. Да еще поспевай, чтобы не настигла идущая следом вагонетка, управляемая таким же бедолагой, не переломала бы тебе ребра.
«Что ж вы, гады, со мной делаете! — думал Борис Федорович. — И это вся польза с меня, инженера? Ах, гады, гады!»
Вагонетка вторила на стыках, «точно, гады; точно, гады» — иного припева у нее не было. Сволочами и гадами Борис Федорович по-прежнему считал своих непосредственных обидчиков — следователей и того полковника с притворными ласковыми манерами. Это они пришили ему липовое дело и упекли в этот штрек глубоко под землю. Их он никогда не забывал, это были его враги. И не только его. А вот каким образом вывести врагов на чистую воду, Борис Федорович никак не мог сообразить. К концу смены, как правило, он уже ни о чем не думал, ничего не соображал. Хотелось скорей наверх, под душ, и подставлять, подставлять без конца под секущие струйки несчастное измотанное тело.
Читать дальше