Помолчала. И чего не ждал Олексич — подошла к нему, остановилась близко-близко.
— По душе коли, — услышал он жаркий шепот, — да не зазорно — ввечеру завтра буду ждать…
Ушла. Со скрипом захлопнулась тесовая створа, гулко, точно ударили в колокол, звякнула железная щеколда.
Олексич не сразу опомнился. Звала ли его Славновна, не послышалось ли? Придешь немилым, а немилому гостю от ворот поворот…
Не привык Гаврила Олексич к насмешкам. Не ему, другу княжему, краснеть от стыда.
…Солнце близко к закату. У Катерины Славновны в горнице прибрано, как на праздник. Надела Славновна летник паволочитый, на шею, поверх летника, ожерелье бобровое; тугие косы, как золотой венец, уложила вокруг головы, убрала их жемчугом. Тяжелые серебряные серьги играют мелкой, как песок, зернью.
Днем, на Буян-лугу, видела она Олексича, видела, как с бегунами бежал он, как копье бросал. Радость была у нее в сердце: и молод он, ее милый, и силен, и краше его, казалось, нет молодца на Великом Новгороде.
…На крыльце встретила гостя Катерина Славновна, провела в горницу.
— Думала, не забыл ли тропочку нехоженую, — говорит. — Не скучно ли доброму молодцу глядеть на вдову непригожую?
Усадила гостя за стол, а Олексич что ест, что нет. Рассказала ему Славновна, как не сладко жить сиротою, как трудно, молодой, добрую славу блюсти, не давать простора бабьему сердцу.
— Смирного да не спесивого, как ты, впервой встретила, — говорит. — Помнишь, конь у тебя споткнулся. Посмеялась я, а ты покраснел, как девица, оробел… Вправду так?
— Вправду. А ты рассердилась?
— Нет. Если бы рассердилась, слова не молвила. Один живешь?
— Один.
— Неужто сердце ни о ком не болит? — спрашивает и смеется. — Не каменное ли оно? Дай руку, погадаю!
Села рядом. Узка показалась Олексичу сосновая лавка. Тесовый пол в горнице накрыт узорным ковром, под потолком, у матицы, растопырил золотистый хвост сплетенный из соломы голубок; словно парит он, покачиваясь на шелковинке.
— Горяч ты сердцем, а живешь один, — говорит Славновна, глядя на ладонь Олексича. — Вижу, не близко, не далеко, а есть тебе удача. Встретишь нечаянно, полюбишь не зная кого.
Опустила руку.
— Не скажешь, кого любишь? — спрашивает.
— Зачем? Гадалки сами отгадливы.
— Может, отгадала, да боюсь, угожу ли ответом.
На подоконок, в открытый волок оконницы, впорхнул воробей, заглянул в горницу. «Чи-вик, чи-вик» — чивикает недовольно. Привык он к тому, что Славновна сыплет на подоконок хлебные крошки.
Славновна накрошила хлеба, бросила птице. А как вернулась к столу, наполнила медом чашу, пригубила… Поднесла гостю.
— Выпей, добрый молодец, на счастье!
Принял Олексич чашу, испил глоток и отставил.
— Крепок мед, да к питью горек, — сказал.
— Ой нет! Не квас наливала, сама пробовала.
— Не квас, а будто на репею настоян.
Зарумянилась Славновна, опустила очи. Как стояла она, так и не ворохнулась. Воробей поклевал крошки и улетел. Двое друг перед другом в горнице, ясным днем юность раскрылась перед ними. На улицах стихает шум, лишь трещотки и оклики решеточных сторожей нарушают тишину вечера.
Вечером, как отшумела княжая потеха на Буян-лугу, владычный боярин Якун Лизута навестил хоромы Стефана Твердиславича.
Хозяин и гость сидят в гридне.
Ярко, по-праздничному горят восковые свечи и медные жирники. На столе перед боярами жбаны и ендовы с медами крепкими и сычеными, кунганы с мальвазеей заморской, снедь горою — и жареная, и вареная, и пряженая, и сладкая, и моченая, — овощь всякая и пряное зелие. На Твердиславиче домашний кафтан, опоясанный тканым поясом; меховой колпачок покрывает голое темя. Лизута в шубе бархатной на молодых оленцах; шапка на нем оторочена бобром. Бабы-сокачихи с ног сбились бегаючи да подаваючи. Подолами браных рубах всю пыль размели в переходах. В гридне, привалясь к косяку двери, замер Окул; он как «статуй», вырубленный из дерева. Шипит индюком на сокачих: шуму-то, стуку-то — на торгу будто, а не при именитых боярах.
Беседа течет давно. Твердиславич говорил мало. Он потел от жары; поддакивая да поднукивая, слушал кума.
— Напасть, кум! — говорил Лизута. — Слышал, княжецкие-то людишек меньших мутят, вся Торговая сторона на дыбках перед Александром. А что уж! Правду молвлю: поддались мы, кум! Прежде жили не так, не сидели по гридням, а нынче каждый по себе, словно и нужды нет. Были у нас Мстиславичи, при них вотчинное боярство волю и голос имело. Не поднимемся — оборотят нас пятки лизать Ярославу владимирскому.
Читать дальше