Вход в избу скрыт сложенной из дерна и соломы клетью. Дверь, когда тронешь ее за скобу, немилосердно скрипит деревянными подпятниками; скрип ее слышно на весь погост.
Домушна — сухая, тощая, с впалой грудью; ростом она по плечо сыну. Рядом с Емелей нельзя и предположить, что это она родила и вырастила ладного и статного молодца. Не далеко ушли годы Емели, но он и дива много успел повидать и сам пережил диво. Году не минуло с той поры, когда в порубе у Душильца давили Емеле шею колодки. Княжий воевода, перед походом на Неву неожиданно появившийся в вотчине, снял колодки с Емели. Слова не промолвил Душилец. От страха перед воеводою замерла черная душа. Воевода горяч и молод, немногим старше Емели; молвишь перед ним невпопад — сам наденешь колодки, что давал другим. После Емеля шел в княжем полку, сечу великую видел. Высоко держал он голову, возвращаясь в Мокрый погост. А вернулся — хуже прежнего доля. Домушну, пока Емеля ходил в поход, взял Душилец в острожек; там и померла она, не дождавшись сына. И хотя ни слава битвы, ни доблесть ратная не трогают Моку Душильца, все же Емелю он не тревожил, словно забыл о нем.
Худо жилось Емеле в одиночестве. Люди его сторонились, знали: в опале молодец. Хотя Душилец не наведался к Емеле и к себе не звал его, но за дружбу с опальным спасиба не жди; не простит ключник того, что против воли его Емеля охотою пошел в княжий полк.
Зима стояла морозная. На святках морозище трещал особенно люто. Днем в застывшем бледно-голубом небе низко, над самой землей, тускло пылало холодное солнце. Казалось, оно дыханьем своим наряжало в пышный серебряный иней ветви обнаженных деревьев. По ночам же, когда небо темнело и вспыхивало дрожащими россыпями звезд, мороз становился еще крепче; громко щелкал по углам изб, леденил все, что встречал на пути.
Мороз! В ком не взбунтуется сердце, когда, выйдя на простор из теплой избы, почувствуешь, как загустевший, ошеломляюще-звонкий воздух схватывает дыхание, инеем оседает на бороде и усах, застывает льдинками на ресницах? И хочется тогда широко-широко взмахнуть необъятными крыльями рук и не бежать, а плыть по сухому певучему снегу, смотреть и смотреть на его чистую, покоряющую все хрупкую белизну. Еле ощутимый ветерок, как ножами, сечет лицо, отчего кровь горячее бурлит в жилах. Бесшумно вспыхивают и бегут навстречу голубоватые дымки поземки, словно дыхание безмолвной и неподвижной в зимнем торжественном сне родной земли. И в эти звездные ночи — не вся ли Русь раскрывается перед очами? Это она — сильная, неповторимая, гордая, неприступная. А звезды… Они казались Емеле крупными и яркими, точно глаза… Ах, нет! О чьих глазах вспомнил Емеля, не поведает он того и звездам.
И на святках Емеля не ходил в хоровод, не выворачивал зипуна, не бегал, как прежде, по погосту с ряжеными. Днем был он в лесу, а вечером замкнулся в избе. Сбросив тулупишко, он положил было лучину к светцу, чтобы теплом и светом скрасить жилье, но передумал, не высек огня. Без сна, в думах горячих, кутаясь в дерюгу, провел ночь. Утром, как забрезжил рассвет, собрался он выйти на улицу. Толкнул дверь, она не подалась. Чудно! Нажал сильнее плечом — не скрипит, словно прихваченная наглухо. Догадался — святки. В ночь кто-то залил притвор водой. Затащат дровешки на крышу и поставят их у князька вверх оглоблями, опустят в трубу веник или сноп соломы, приморозят дверь… Ночью постучится краскотер. Ведро у него с болтушкой из золы и сажи. Открой не поопасясь, краскотер мазнет по лицу смоченной в болтушке мочалой. Шутки, игры, ряженые, гаданья девичьи — всем богаты святки.
Вырубив лед, Емеля открыл дверь. В клети, куда он вышел, растопырилось чучело соломенное. Обряжено чучело в старый-престарый сарафан и повойник; два уголька вместо глаз. Емеля вспыхнул… «Хозяйка»! Подворожили, принесли холостому. Когда б раньше так, при живой матушке, ох и посмеялся бы Емеля. Подкинули молодцу «хозяйку», вправе он спросить у любой девушки на погосте — не она ли несла чучело, не ее ли звать-величать, суженой называть? А нынче? Ему ли судьба искать невесту!
Спустя время, Емеля узнал, что подкинуть ему «хозяйку» уговорила подружек Горынька. Она с подружками и воду лила в притвор, чтобы мороз, удалой молодец, льдом схватил, как железом. Верил и не верил тому Емеля, но спрашивать у девушки, дознаваться о правде не хотел. Не невеста ему Горынька, и он ей не жених.
Горынька из большой семьи: внучка она Тимофея Прокудовича. Изба Прокудовича посредине погоста, обширная, как хоромы; на окошках у нее узорные наличники, тесовое глухое крыльцо на пузатых, как бочки, столбах… Семья в избе неделеная. Прокудович в ней двадцать третий. Сядут за стол — в чашке от ложек тесно.
Читать дальше