— Самый камень веры расшибли. Все не так, как народ делает! — говорил Аввакум. — Как отцы нам в предании передали, так и лежи оно неприкосновенно. Кому это менять надо? Тому, кто брани хочет, кому мир не люб. Нет мира в церкви. Патриарх войну поднял, и нет той войне конца-краю. А государь тоже войну повел, словно в болоте в крови погряз, вылезти не может…
— Тут в Москве, на Красной площади, молебен служили, чтоб быть царю крулем польским! — подняв брови, сказал Герасим. — А к чему?
— В польские крули полез? Ишь ты! А пошто? Гордоусы стали… Мы-де кто есть? А кто ты? Вон был царь Максимилиан! От гордости стал христиан мучить… Ну и пропадай, сукин сын!
Поп Герасим, оглядевшись, спросил:
— Брате, а ежели царь али патриарх веру нарушают, не отринуть ли должно нам их?
— Ой, отче Герасиме! Искушаешь, что ли, меня? — глянул строго Аввакум.
— Искушающий сам искушен! Ответа ищу! Как думаешь?
— Народ верой землю спас? Спас! Значит, вера его правильна. Кто царя поставил?
— Народ! А кто патриарха ставит? — добивался Герасим.
— Бог! — ответил с серьезным лицом Аввакум. И усмехнулся тут же: — А може, дьявол? Народ-то сказывает: Никон— антихрист. Кто его знает? Ну, пожалуй, то и добро. Может статься, царь-от один поправит дело, вернет веру народу…
Уже за полночь, истомленные, кончили братья беседу.
— Отдохни, брате, — сказал наконец Аввакум, — утро-то вечера мудренее. День, он с солнцем ходит, все видит…
Ранним розовым утром вышел Аввакум Петрович с братнего двора, пошел по Москве искать дружков. Было холодно, но уже сквозь морозец дышала весна, под ногами хрустел в лужах ледок, лоснилась зеленая от навоза мостовая.
Кремль, соборы, церкви, торги, Москва — все как было, так и осталось, великолепное, несокрушимое, вековое.
А люди-то вот другие. Нет больше старых друзей. Степана, благовещенского протопопа, царского духовника, — помер в Чудовом монастыре, Епископ Павел Коломенский, что на Соборе отверг Никоновы деяния, единолично патриархом, без суда сослан в Палеостровский монастырь, в ссылку, и, сказывают, сожжен на костре. Заточены голубчики милые протопопы Данило Костромской, Логин Муромский. Протопоп Иван Неронов бродит Христовым именем по всей земле — теперь старец Григорий он. Оплакивает горе да разорение народное. Уцелел из всех дружков только он один, протопоп Аввакум, вынес он на могучих плечах два десятка тысяч верст странствования по Сибири. Один! И неужто вся тягота ляжет на него одного? «Господи, милуй!»— инда содрогнулся протопоп. А Москва-то куда как мила в это солнечное утро, — с крыш капели, с церквей звон, народ трудовой бежит черными мурашами, тучами перелетают голуби на Лубянской площади, торговые ряды торгуют, чем только хочешь, а сам он, протопоп, в лисьей шапке да в лисьей новой шубе Герасимовой, с посохом, идет по синим от неба лужицам.
И вспомнил протопоп одну ночь — зимнюю, глубокую, морозную. Тянет он за собой нарту тяжкую с рыбой с озера Шакма, а снегу нет, волочит по земле нарту ту, аж вспотел, ноги не идут, бросить груз хоть и в безлюдье нельзя — лисицы рыбу сожрут, а дома на самое Рождество ребята голодны. Небо черное, только звезды играют… Горе! Идет, идет, тянет в лямке, да и упадет, как пьяный, лицом вниз. А идти еще верст восемь… Залез было и заснул на дереве, так все как есть замерзло, — шубенка тонка, и живот озяб… «Увы, — думает, — тебе, Аввакуму! Бедная я сиротинка, искорка огня живого, — видно, угаснешь сей же час ты на равнине ледяной!..» И согрелось вдруг сердце в нем, ринулся он к нарте, лямку набросил на шею, рванул, опять потянул. Упал снова, но уж у самого двора, у избы своей. Или ему и теперь эдак-то тащить, спасать дело непосильное?
А Москва весела, бойка, ухватиста под уже высоким и греющим солнцем; на Воскресенском мосту лавки торгуют, за мостом и Кремль, сверкает золотом верх Ивана Великого. А вон и изба царева… Неужто он, миленький, ныне без Никона, без волка? Кабы у царя побывать! Как-то он, государь, его, протопопа, примет?
Ласково принимала Москва протопопа Аввакума, не забыла, видать, его за десять лет ссылки. Всех старинных друзей протопоп не нашел, все в ссылках, в тюрьмах, монастырях, в немилости, но кое-кто уцелел, прижился, помалкивает. Дали знать одному старому московскому дружку, Ртищеву: Федору Михайловичу, — здесь-де протопоп…
И вскоре пригнал к Дмитрию Солунскому вершный: милости-де просит боярин той Федор Михайлович, пожаловал бы к нему на кремлевский его двор протопоп.
Читать дальше