Они вышли из здания вокзала.
— Прости. Николай, но не мог добыть ничего пристойнее, — произнес Шульц и оглядел громоздкое сооружение на дутых шинах. — Революция, как бы это сказать… перетасовала колоду! — Как все иностранцы, который знание русского языка давалось не без усилий, он дорожил ходкими словечками. — Сам увидишь: потерян счет часам. Нет, усадеб не жгут и пока не берут нашего брата на вилы — это же немецкая революция! Пока, а там один бог ведает!
— Чудно, товарищ Репнин! — поднял могучую руку Апатонов, до сих пор не проронивший ни слова. — Не думал, что увижу германскую революцию! Это, скажу вам, такая картина! Поставили на крыше советского посольства красный флаг, и пошли, и пошли! — Он развел руки. — Для них этот красный флаг — и Москва, и Советы, и Ленин… Велите гнать на Унтер-ден-Линден! — обратился он к Шульцу. — Там вся картина германской революции как на ладони!
Они действительно проникли на широкую Унтер-ден-Линден. Репнин был последний раз в Берлине едва ли не четверть века назад. (Была конка, и по городу расхаживали военные в эполетах.) А сейчас он смотрел кругом во все глаза и ничего не узнавал. Берлин был и тот и не тот. Город точно возникал в памяти и тут же рушился, заново отстраивался и мгновенно обращался в руины. А толпа становилась все гуще — веселая воинственность владела ею.
— Вы взгляните, взгляните сюда! — вдруг воскликнул Апатонов.
Репнин поднял глаза и все понял, до дрожи внутри, до холодного озноба понял: дом с черными затененными окнами и красный флаг на крыше — советское посольство.
Что произошло в течение этого вихревого года, если он, Репнин, очутился посреди революционного Берлина, имея по одну руку Шульца, а по другую Апатонова? Где находится Репнин сейчас, на каком свете, в начале трудного пути или на той островерхой хребтовине, на которую и взойти было немыслимо, а сойти во сто крат труднее? Как должен был вздыбиться и перевернуться вверх дном мир, а заодно с ним и Россия, чтобы произошло такое?
— Не тревожьтесь, я с вами, — произнес Апатонов, легонько, но властно сдавливая локоть Николая Алексеевича. — Салют, камарад! — крикнул он старику в вязаной шапочке и, обратив лицо к Репнину, продолжал: — Видите отметину? — указал он на шрам, перечеркнувший щеку. — Нет, не живой рубец, а знак революции. — Он прикрыл ладонью шрам. — Нет, не на море — на суше! Салют, камарад! — Он скосил веселый глаз на человека в квадратных очках и, взглядов на Репнина, продолжал: — Июнь пятого года. Черное море, порт Одесса. Миноносец номер двести шестьдесят седьмой. Тот самый, что пришел в Одессу вместе с броненосцем «Потемкиным-Таврическим». Там было так, как сейчас в Берлине. Только не дай бог, чтобы здесь было так, как там. Салют, камарад!..
Шульц отпер калитку, пропустил Репнина, а потом долго и тщательно проверял, надежно ли заперта калитка, сотрясая ее крепкой рукой. Когда шли темным садом, Репнин еще долго слышал, как гремит на камнях экипаж, на котором уехал Апатонов и увез вещи Репнина — Николай Алексеевич полагал, что задержится допоздна.
— Только подумать, русская революция в Германии!
— Русская? — переспросил Репнин.
— А ты думаешь, французская? — мгновенно отозвался Шульц.
— Может быть, и… французская, — заметил Репнин.
Они пришли в маленький особнячок в глубине сада, похожий на охотничий домик.
— Нравится тебе моя обитель? Я тебе сейчас все объясню. — Он взглянул в окно. — Там у меня мой особняк. Там электричество, паровое отопление и холодильные шкафы. Там двадцатый век. А здесь — век девятнадцатый. — Он оглядел комнату. — Здесь сальные свечи, добрая бюргерская печь, которую можно истопить дровами, березовыми дровами — я тебе это покажу. Сейчас я поставлю сковороду и изжарю сосиски.
В самом деле, в мгновение ока полыхнул в печи огонь, запахло березовыми поленьями, зашипело масло, и добрый запах жареного мяса пошел по дому.
— Это надо есть горячим, — произнес Шульц, извлекая шипящую сковородку из самого пламени.
Они осушили первые бокалы — наступило молчание, чуть торжественное.
Горели свечи, потрескивали поленья, сумеречные тени вздрагивали на стеклах окон.
— Как в исповедальне, — засмеялся Репнин.
— Недавно здесь исповедовался Бернгард Бюлов — он сидел на твоем месте.
— Бюлов? — Репнину захотелось встать и оглядеть стул, на котором он сидел.
Только подумать: Бюлов! Для Репнина Бернгард Бюлов олицетворял если не золотую эпоху русско-германских отношений, то, по крайней мере, пору, когда не все мосты еще были сожжены и на будущее смотрели не без надежд, правда, весьма скромных, но все-таки надежд. Сын известного дипломата, ставшего сподвижником Бисмарка. Бернгард Бюлов пришел к высокому положению имперского канцлера путем, который может быть назван немецким. У дипломатов были свои привилегии, когда речь шла о высоком положении в государстве. Но право на дипломатическую карьеру обреталось не только в лучших университетах той поры (Лозанна, Лейпциг, Берлин), но и в армии. Поэтому вслед за: университетом у Бюлова был фронт; на франко-прусскую войну будущий канцлер пошел волонтером, а явившись после фронта в иностранное ведомство, мог рассчитывать лишь на весьма скромный дипломатический ранг — атташе. Казалось, ни образование, ни связи, ни военные заслуги, ни более чем высокое происхождение не дают Бюлову никаких преимуществ: он был в самом начале пути. Пятнадцать лет — небольшой срок, чтобы атташе стал посланником даже в периферийной европейской столице, но пятнадцать лет он отмерил сполна. Потом (это характерно) пошло быстрее: посол в Риме, статс-секретарь по иностранным делам и, наконец, канцлер, при этом на срок значительный — девять лет. Наверно, Бюлов хотел быть преемником бисмарковского начала германской политики, но время было не то, да и умения, должно быть, недоставало. По признанию Бисмарка, он ушел в отставку, будучи обвинен в русофильстве. Бюлов, по его словам, тоже считал главным средством своей политики поддержание добрых отношений с Россией, при этом пытался даже журить Бисмарка за то, что тот подчас был непочтителен с Горчаковым. Но деятельность Бюлова, в особенности на посту канцлера, плохо соотносилась с этим его утверждением. Отсутствие бисмарковского таланта и характера Бюлов пытался заменить тонкой лестью. На Вильгельма, как это было установлено задолго до Бюлова, это средство действовало безотказно. «Ну, похвалите же меня!» — требовал он от Бюлова прямо и грубо. Бюлов зябко поводил плечами и хвалил. Лесть — конь резвый, но ненадежный, — обойти крутой поворот он может, преодолеть длинную дорогу — никогда. Бюлов пал.
Читать дальше