Моррис Спир в монографии «Политический роман» («The Political Novel») указывает на параллели между Карлейлем и Дизраэли, в частности, отмечая, что карлейлевский «Чартизм» («Chartism»; 1840) прямо повлиял на «Сибиллу» (см.: Speare 1924: 171). У нас нет документальных данных о том, что Дизраэли читал «Чартизм», но, по свидетельству Джеймса Энтони Фруда (1818–1894), современника Карлейля и Дизраэли, знавшего их обоих, Дизраэли «изучал Карлейля и в некоторых своих сочинениях подражал ему. <���…> Дизраэли серьезно относился к его учению и на свой собственный лад старался ему следовать» (Froude 1891: 84). К вопросу о присутствии карлейлевских идей в «Сибилле» мы еще вернемся в дальнейшем, но уже сейчас можно допустить, что образ пророка-творца, впервые появляющийся у Карлейля в «Sartor Resartus», виделся Дизраэли, когда он придавал своему повествователю позу провидца-историка, убеждающего, что «только прошлое способно объяснить настоящее, и только молодости под силу создать будущие перемены» (с. 439 наст. изд. [76]). Самого Карлейля, читавшего на исходе тридцатых годов курс лекций «Герои, почитание героев и героическое в истории», англичане сороковых годов воспринимали, по словам Джулиана Саймонса, «как пророка, возвещающего грядущие перемены в мире» (Саймонс 1981: 169).
По отношению к рассказчику Чарльз Эгремонт, главный герой «Сибиллы», занимает то же композиционное положение, что и Конингсби в первом романе трилогии. Этим героям предстоит измениться, став идеальными политическими персонажами, что сблизит их с повествователем. Но если конечная точка их эволюции совпадает, то начальная различна: Конингсби при первой встрече предстает перед нами ребенком, а Эгремонт — совершеннолетним юношей.
Своей судьбой, равно как и характером, Чарльз Эгремонт почти не отличался от сверстников. Весело и беззаботно летел он в сверкающем потоке. Любимый в школе, боготворимый дома и не обремененный заботами о сегодняшнем дне, в будущем он был обеспечен фамильным местом в парламенте с той самой минуты, как вступил в жизнь, следствием чего была вероятность унаследовать в надлежащее время какую-нибудь блестящую придворную должность. Казалось, что смыслом его жизни было удовольствие, а вовсе не честолюбие.
(с. 40 наст. изд. [77])
Таков Эгремонт в начале романа. Слово «казалось», употребленное автором в этом описании героя, не случайно: оно указывает на жизненный опыт, которому предстоит выявить в Эгремонте, по характеристике Кэтлин Тиллотсон, способность думать (см.: Tillotson 1954b: 122–123).
Первым импульсом, пробуждающим ум Эгремонта, оказывается «несчастливая страсть», которая заставляет его покинуть Англию. Из путешествия он возвращается «значительно умудренным человеком»:
Новое окружение волновало ум <���…>. Заклокотали силы, о которых он и понятия не имел; в нем пробудилась любознательность — и это привело его к новым открытиям и чтению; он обнаружил, что напрасно считал свое образование завершенным, — ведь в действительности оно даже не начиналось; он учился в школе и университете, на деле же ничего не знал. Прочувствовать собственное невежество — великий шаг на пути знания. Перед раскрепощенным интеллектом и растущей эрудицией начала сотрясаться огромная вселенная исключительных нравов и чувств, под небом которой Эгремонт был рожден и вскормлен; его благородная душа и доброе сердце отпрянули от возврата в этот надменный холодный мир, чуждый сострадания и неподдельного величия.
(с. 45–46 наст. изд. [78])
Особенно остро осознаёт Эгремонт перемены в общественном сознании, когда приезжает в Аббатство Марни, имение своего старшего брата, и посещает любимое им с детства место — руины средневекового монастыря. Здесь он вспоминает разговор с местным фермером и его работником, когда те, упомянув о поджогах, недавно произошедших в окрестностях Марни, заговорили о тяжелом положении простого народа.
Обмен незначащими фразами с фермером и работником заставил его задуматься. Отчего Англия уже совсем не та, какою была в пору его беспечной юности? Отчего в жизни бедняков наступили тяжелые времена? Он стоял посреди развалин, которые, как хорошо подметил фермер, видели множество перемен: менялись вероучения, династии, законы, нравы. В стране обрели величие новые сословия, появились новые источники богатства, обновился и самый характер власти, к которой это богатство неизменно вело. Его родной дом, его родное сословие утвердились на развалинах той громады, того воплощения стародавнего великолепия и могущества, что простиралось окрест. Теперь же и этому сословию угрожала опасность. А Народу, миллионам людей, занятых тяжелым Трудом, на слепом усердии которых в этот переменчивый век держалось абсолютно всё, какие перемены принесли эти столетия им? Можно ли соотнести то, как улучшилось положение народа в национальном масштабе, со становлением правителей, которые наполнили богатствами всего мира сокровищницы избранного класса, что позволило его представителям гордо объявить себя первой среди наций, самой могущественной и самой свободной, самой просвещенной, самой высоконравственной и самой набожной? Разве хоть кто-нибудь поджигал стога во времена лордов-аббатов? А если нет, то почему? Отчего скирды сена графов Марни следует уничтожать, а то же сено, принадлежащее аббатам Марни, — щадить?
Читать дальше