Это «примирение» была чистая ерунда. До тридцатого года своей жизни можно еще жить, утешаясь и успокаиваясь на том, что в будущем люди будут же, наконец, счастливы, но когда приближаешься уже к сорока годам, какой-то голос внутри тебя начинает говорить все громче и громче: «ты, ты, ты-то сам должен же был жить!..»
Я – какой-то одинокий звук, какая-то простая, бедная мелодия, которая требует, требует себе гармонии. Мое психическое музыкальное ухо страдает до безумия, всегда и вечно слыша эту одинокую, жидкую, однообразную ноту, звучащую в пустынной атмосфере существования… Она была моей гармонией, к сожалению, не полной, не довольно чистой… И теперь эта одинокая нота звучит в пустыне моего существования еще большим одиночеством, еще большею грустью и заброшенностью…
* * *
(Вечер).
…Если бы это была по крайней мере хоть настоящая любовь! Но всего смешнее и невероятнее в моем несчастьи то, что я даже и не любил.
Ни à la Ромео, ни à la Вертер. В том-то и беда, что когда человек перевалил за тридцать лет, то даже и любовь перестает быть слепа.
Я был до жалости влюблен, а между тем глаза мои были открыты. Я видел ясно, до боли, все её недочеты, все то, что в ней становилось мне поперек дороги. Если бы я мог вернут назад мою последнюю, ужаснейшую глупость и если бы я не имел такой уверенности в том, что она любила меня… захотел ли бы я? решился ли бы я?… Не думаю. Хотя… Да, но если бы дело обстояло так, как тогда? Нет. Я был недостаточно цельным человеком. Я это знаю. Это какая-то мучительная, болезненная, раздвоенная любовь, какое-то расщепление всего моего существа: чувства и душа захвачены, увлечены, но сознание холодно, ясно, насмешливо, – позорно озлоблено на то самое увлечение, которого я все же не в силах победить.
Это был бы в состоянии понять это? Кто среди этих топорных, узколобых, наивных матросских натур и всей богемы, не исключая и Георга Ионатана…
Глупости! Мне надо сделать то, что я делаю обыкновенно; мне надо разыграть писателя, – довериться бумаге. Она по крайней мере не ответит пошлостью. А, может быть, в конце концов из этого вышел бы даже и роман? Мои прежние заметки лежат без употребления; они надоели мне; энергии не хватило… но, на этот раз, кто знает? Когда-нибудь, когда я буду так стар, что мне уж решительно нечем будет наполнить свое существование, тогда я, может быть, в состоянии буду сосредоточиться… Во всяком случае я буду писать; это облегчает, помогает. Я представляю себе, что я пишу для кого-то, перед кем-то высказываюсь, а это во всяком случае в данную минуту главное.
…Только бы она не слишком горько рыдала у дверей сегодня ночью…
* * *
(Воскресенье утром).
«У меня грехов, что песку в морях!»
Еще полбутылочки пива.
«Он ищет себе матери». Под этим заглавием я мог бы написать фарс-трагедию, взяв героем самого себя.
«Требуется мать.
Ловкая и опытная мать может получить занятия. Достаточный запас кротости во все время сношений с кандидатом на смерть. Без наилучших рекомендаций не обращаться! Эксп. газет».
Глупости; это никуда не годится.
Предостережение!
«Голодные ученики-живописцы, литераторы и т. д., и т. д. предупреждаются о том, что я постоянно ношу с собою 100 крон (основательно припрятанных) вместе с письмом, адресованным на имя друга, из которого явствует, что я умираю от собственной руки…»
Ах, да что же это такое? Идиотизм? Алькоголизм?…
Нет! это никуда не годится! Это предполагаемое леченье хуже самой болезни. Я прямо превращаюсь в идиота, в сумасшедшего…
С отчаянной, неумолкаемой болью в сердце сижу я тут, среди наших бандитов, и томлюсь по ней. Самым жалким, самым отчаянным, собачьим, свинским образом жаждет язык мой произнести её имя, жаждет случая сказать кому-нибудь, кто знает ее, кто может встретиться с нею, жаждет сказать ему что-нибудь такое, что могло бы выдать меня, выдать ей мою смешную, мою достойную смеха любовь! Но все они так вульгарны, так пошлы, говорят только о продажных женщинах и о синих чулках; Блютт выпускает свои жалкия остроты, а Бьельвик сидит и чертыхается и бурчит что-то о своих рукоятках к насосам… Я пью и пью, запиваю свою муку; пока не потеряю терпенья; наконец, вскочу и пойду своей обычной дорогой; Матильда, Матильда!.. Даже самая ограниченная женщина лучше поймет постигшую меня напасть, чем эти пошлые мужчины. Разумеется, её нет дома, этой дуры; и как раз нет дома именно в этот вечер! Не может быть и речи о том, чтобы пойти в какое-нибудь добродетельное, скучное общество; мне нужен кто-нибудь, с кем бы я мог говорить, сумасбродствовать, открыть мое истекающее кровью сердце, хотя бы перед… Эх!
Читать дальше