Дедушка! Милый дедушка! Как ужасно было его молчание, прерываемое глухими стонами или мычанием, каким, по словам хозяйки, Домны Степановны, мычат разбитые параличом больные. Дедушка, конечно, был без сознания и не узнавал меня, своей Наташи. Жутко смотрел на меня его единственный открытый глаз, смотрел, ничего не выражая.
Никогда я не забуду этой ночи.
Я то хваталась за карандаш и набрасывала в дневнике несколько строк отчаяния, горя и бесконечной печали, то откладывала в сторону тетрадку записок, которая имеется у меня вот уже два года, со дня поступления в гимназию, и не отрываясь смотрела в лицо дедушки, такое незнакомое теперь, чужое, под ледяным пузырем, положенным ему на голову.
Наверное, если бы кто-нибудь прочитал эти строки, то удивился бы, что я могу писать в то время, когда у меня под ухом тяжелым хрипом и стоном раздается дыхание безнадежно больного дедушки, моего благодетеля и единственного покровителя, единственного друга и защитника, оставшегося у меня на земле… Но мой дневник – это тот уголок, куда я привыкла забираться как в минуты бесконечной радости, так и в часы безысходного горя, чтобы изливать волнующие меня чувства…
Я не веду дневник аккуратно изо дня в день. Я записываю в нем только все выдающееся, все особенное, что случается со мной или что приходится встречать в жизни. Так мне дедушка посоветовал. Он же и подарил мне хорошенькую тетрадку для моих заметок. «Пиши только то, Наташа, что на тебя произведет сильное впечатление. А то другие пишут всякую чепуху: и что в обед съели, и какую ленту вплели в волосы. Пусто все это, мелко, и бумагу-то марать не стоит по таким пустякам».
Понятное дело, я послушалась дедушку, поэтому и не длинен мой дневник. Всего-то и веду его с позапрошлого года, и записей в нем совсем немного: вот про экзамены подробно написано, про первые, как я боялась, что меня не примут; про войну [8] Имеется в виду начало Первой мировой войны, 1914 год.
, как ее объявили, и как германцы пришли, и какие мы города завоевали, и какие они взяли; и еще как с дедушкой в монастырь ходили и видели там келью убиенного митрополита Филиппа. В этой келье святого старца задушил Малюта Скуратов во времена Иоанна Грозного. Потом еще записала, как мы, гимназистки, ходили по городу с кру́жками – сборщицами на теплые вещи для наших воинов. Удивительно хорошее было чувство, когда под вечер принесли в губернское правление полнёхонькие кружки, а ноги у самих (мы с Соней Измайлович ходили по окраине) так и гудят, так и гудят от усталости. Но на душе радостно: поработали хоть немножечко на наших родных защитников-солдатиков. Потом раненых на вокзале встречали всей гимназией, дарили им цветы, папиросы. А еще записала, как беженцев кормили в городской столовой…
Господи! Да что же это с дедушкой, с милым моим дедушкой? Если бы он словечко, хоть одно словечко сказал, что с ним такое, что он чувствует, где ему больно, моему бедному!
Ровно в одиннадцать ночи заглянул доктор, которого уже второй раз сегодня приводил к дедушке старший наборщик, Петр Сидорович. Посмотрел, покачал головой, пощупал пульс, послушал сердце, поднял веко на закрытом глазу и вдруг меня спрашивает:
– А у вас, барышня, есть кто из родных постарше?
У меня даже дыхание захватило в груди.
– Нет, – говорю, – никого.
– Нет, – подтвердил и Петр Сидорович, – наш Павел Иванович бобылем [9] Бобы́ль – одинокий бессемейный человек.
жил, вдвоем с внучкой.
– Так, так. Ну, а друзья, знакомые есть, конечно?
– Как же. Все мы приятелями Павла Ивановича считаемся. Хороший он человек, душевный…
И незаметно даже слезу смахнул добрый товарищ моего дедушки.
– Так… Ну, значит, вы тут и займитесь… Готовиться ко всему надо.
Доктор отказался от рублевки, которую ему совал в руку Петр Сидорович, и ушел. А вместо него пришла Домна Степановна и с места начала плакать. Простая она женщина, бывшая торговка на рынке, торговала овощами и яблоками. И чувства у нее совсем простые, и скрывать их она не умеет да и не хочет.
– Горе-то какое, Ташенька, горе-то! О Господи! И на кого он, кормилец твой, тебя покидает, – затянула она по-деревенски со всхлипываниями и взвизгиваниями. – И на кого ты, сирота горькая, останешься? И кто тебя, бесталанную сиротинушку, приютит, пригреет… – разливалась она в целом море слезливых причитаний.
– Полно, матушка, Домна Степановна, перестаньте. На девчонке и так лица нет, краше в гроб кладут, – вступился Петр Сидорович. – Вы бы лучше за батюшкой, отцом Димитрием, сбегали, хоть какую ни на есть глухую исповедь надо, и опять же Святыми Таинствами напутствовать…
Читать дальше