— Ладно, — сказал Федя басом, потому что ему было стыдно: разревелся, как маленький.
Сделавшись серьезным и важным, он вышел во двор.
Дождь, оказывается, перестал. И туман редеть начал. Посветлело, и Федя теперь видел противоположную сторону переулка: покосившиеся домишки, мокрые заборы, а за заборами пустые сады. Федя шагал прямо по лужам — на то они и сапоги, чтобы по лужам ходить. Но только уж больно обидно: никто не видит. И Любка-балаболка не сидит на заборе. А то увидела б его в новых сапогах, удивилась, а он так небрежно посмотрел бы на нее ну и сказал бы что-нибудь такое… Например, он бы сказал: «Это что! Мне скоро хромовые сапожки дадут».
Но нет Любки-балаболки. Понятно — холодно. Середина октября все-таки. Наверно, Любка дома печку топит, и от огня волосы у нее прямо красные сделались. Идет Федя по лужам и все почему-то о Любке думает. Вчера она шепнула ему: «Если бы не дед… У-у, вреднющий! Я на фронт пошла бы». А что? Она пошла б. Любка отчаянная. Она санитаркой была бы, в такой белой косынке с красным крестом, и рыжие волосы под косынку ту спрятаны. Федя, конечно, тогда тоже бы на фронт подался. Его бы ранили на поле сражения в правую руку, нет, лучше в левую, а Любка его перевязала бы. И он — ни одного стона. Смотрел бы в Любкины глаза и хладнокровно улыбался. Или, может, сказал бы: «Да здравствует мировая пролетарская революция!»
— …А ну, сторонись! — закричали сзади.
Федя отскочил и вовремя: чуть не положила ему на плечо голову костлявая лошадь — он заметил, что глаза у нее чернильные, глубокие, и в них такая тоска…
Медленно идет лошадь, ноги ее разъезжаются на мокрых булыжниках. Мимо Феди плывет крытый черный фургон, и на нем белыми буквами: «Тиф». Рядом шагает старик в грязном халате поверх пальто, вожжи легонько подергивает. Глянул сурово на Федю, зашевелил сухими губами:
— Не смотри, сынок, не надо тебе на ее, безносую, смотреть.
Но уже не может Федя оторвать взгляда: из задка фургона торчат ноги, две босые, посиневшие, с грязными пятками и две в разношенных лаптях. «Мертвяки. От тифа померли, — догадывается Федя. — А вдруг и мамка помрет?..» — И ужас наполняет его, и сердце начинает стучать часто-часто.
Тоскливо, страшно, невыносимо становится Феде, и он бежит по переулку, расплескивая холодные лужи. Какой он тихий, пустынный, этот переулок, ни одного человечка не видно, будто все, кто живет тут, поумирали от тифа.
Вот наконец и Киевская. Тут всегда шумно — народу полным-полно. Знакомая улица, однако изменилась она. Или погода виновата: серое низкое небо над крышами, ветер сердито хлопает плакатом, что натянут над мостовой. Новый плакат. С трепетом читает Федя грозные слова: «Враг у ворот. К оружию, товарищи!» Наверно, поэтому так хмуры лица людей, так молчаливы они. И еще вся улица курится дымом — буржуйки из окон повысовывались, вот и дымят, и от этого Киевская на себя не похожа, как будто насупилась.
— …Чтоб зенки у тебя повылазили! Чтоб подавился ты своей картошкой! — истошно кричит женский голос.
— Расстрелять его, гадюку!
— На беде нашей наживается, змей!
Рев нарастает из переулка, по которому на базар ходят. И видит Федя: выводит оттуда солдат с винтовкой наперевес растрепанного бледного человека, толстого, с отвислыми щеками. На его засаленном ватнике болтается дощечка, и на ней написано: «Спекулянт!!» А вокруг солдата и человека с дощечкой женщины в клубок свились, размахивают руками, и стоит над ними рев.
— На месте его кончать надо было!
— Ишь, на горюшке-то нашем ряшку отожрал!
А у солдата лицо каменное, застывшее, только мускул шариком катается под щекой.
— Спокойствия, граждане, — говорит он хрипло. — Соблюдайте революционную дисциплину. — Но голос его тонет в гвалте и выкриках.
Увели спекулянта, а Федя никак не успокоится: перед глазами лица женщин. Откуда у них столько злобы к тому, бледному?
Внезапно все шумы и звуки Киевской перекрыла музыка, а потом Федя услыхал странную песню:
Цыпленок жареный, цыпленок пареный
Пошел по улице гулять, —
выводил лихой звонкий голос. И подхватили густые басы:
Его поймали, арестовали,
Велели паспорт показать!..


Позамирали люди на тротуарах от удивления. И Федя тоже замер, даже рот у него сам по себе открылся — такая необычная процессия шла по мостовой. Мужчины в самых причудливых одеждах: в матросских бушлатах и узких клетчатых брюках; в барских пальто с воротником шалью и в фуражках; в широченных шароварах и цилиндрах. И была с ними красивая женщина с подбитым глазом в кожаной куртке, в брюках-галифе и зеленых сапогах. Все они шли вразнобой и казались пьяными; они кричали что-то, приплясывали; три музыканта с трубами играли громко и несогласно. Над пестрой толпой колыхался плакат: «Творите анархию!»
Читать дальше