Мне, как меньшему, в то время годков семи мальчонке, достается годовалая овечка — с лысинкой и в белых чулочках. Да такая вертлявая и напористая — таскает меня из стороны в сторону, как неоперившегося гусака. А то упрется — с места не сдвинешь. Все силенки у меня вымотала. А потом как нажмет, как рванется вперед — я плашмя на землю. Но отпустить ее никак не согласен. Да и как же на виду у всех мог я опозориться, с овцой не сладить? Чуть не плачу, а за обрывок крепко цепляюсь. Овца тянет меня лежачего — дорожку в траве так и утюжу. Неизвестно чем бы все это кончилось, да веревка подвела — лопнула. И овца, задрав голову, понеслась, сама не зная куда.
Всхватился я да за ней. Но никак ее не поймать.
Пришлось за помощью к Фекле обратиться:
— Фекла, чего рот разинула! Лови!
А Фекла — такая-то резвая и прыткая единственная наша соседка и подружка, дочка путевого обходчика, — она и чертенка молодого перегонит.
— Да я ее зараз запросто схвачу!
И тут же срывается в погоню. Замелькает по лужку, как борзая за зайцем. Ноздри у нее ходуном ходят, вся жаром пышет. Любую овцу изловит.
А там и Пашка кричит:
— Фекла! Фекла! Держи, сорвалась!
И нам, хоть и зазорно было, а с Феклой, девчонкой, никто тягаться не мог. Но сдаваться тоже не хотелось.
— Ну ты, Фекла, не задирай нос! Завтра уж я тебя перегоню…
А Пашка ершится:
— Давай, Фекла, бороться — кто кого!
— Да куда тебе, журавль ты этакой, черногуз! — хохочет Фекла.
И правду нужно сказать: она настоящим бесенком выглядела. На воде могла часами держаться, ныряла как утка, не закрывая глаз и в мутной воде. А по деревьям лазила как дикая кошка — будь то дерево без сучка — запросто вскарабкается. И, скрытая зеленой листвой, начинает каркать вороной, а то и соловьем заливаться. Посему и не отрешали мы ее от своей ватаги.
Закончив одно дело, беремся за второе, третье. И дров нарубить, и огород прополоть, и воды с озера натаскать, и покос убирать, травушку косить да в копны и в стог сено сметать… Всего и не перечесть.
Но всякая работенка давалась не вдруг. Брали напористостью и неуемностью. Да и как же не вровень шагать со старшими? Засмеют… «Эх ты, работничек! Руки-крюки…»
И пока приноровишься ту же травушку косить — седьмой пот прошибет. То лишнего косой захватишь — и ни туда и ни сюда. То как надо к земле косу не прижмешь — поверху махаешь. То, наоборот, землю пашешь.
Но дальше-больше — приладишься и как пойдешь махать косою, широченный густой ряд травы ложится, словно под гребенку. Только — жвик, жвик! Жвик, жвик! Будто песня поется.
А отлучится иной раз мама и старшая сестренка замешкается, мы, ребята, и корову сами доим. Только без обмана в этаком деле никак не обойтись.
— Ну, Васька, — командует Большун, — снаряжайся в мамину кацавейку да платком голову прикрой и полотенце на плечо повесь. Вроде бы ты мамой стал, понял? А корову мы будем ветками похлестывать — как бы мух отгонять. Она и не узнает, кто ее доит.
И Васька, как самый домовитый паренек, снаряжается мамой. А потом вымя у коровы водой промоет и полотенцем протрет, соски малость маслом смажет — все в точности, как делает мама. И как пойдет циркать обеими руками без передышки, пока не объявит:
— Готово, ребята, внакат доенку нахлестал…
Матка — так корову величали — только повернет в пустой след голову, крутанет ею раз, другой и успокоится — не знает, как ее обставили.
У Гарасеньки, нянчившегося с Николашкой, свои заботы. Бывало, бежит к матери, помощи просит:
— Мам, мам, Николашка плачет! Чего мне с ним делать?
— А ты ему соску дай, он и успокоится.
И Николашке дается соска. Не пустышка-соска с белым колечком и не резиновый сосок на бутылочке. А такая была та соска: прожует хорошенько Гарасенька черный хлеб — белый у нас только изредка, по большим праздникам водился — и этот жом завернет в тряпочку, завяжет ниткой. Вот соска и готова.
Но Николашка такую соску в рот никак не желает брать и заливается брянским баском. Гарасенька все же настоит на своем, и малец умолкает. Снова начинает дремать.
Так, в труде и заботе, проходит день.
Спустятся на землю густые сумерки, проглянут в небе звезды, потянет с озера сыростью. Молочно-серый туман стелется понизу. Незаметно, как летняя ночь все и проглотит. А ночи на Брянщине бывают темны-претемны.
Все население хатки собирается возле раскидистого дуба, что стоит неподалеку от дома. Ребята постарше таскают хворост, и глядишь — под дубом уже пылает костер. Над костром и чуть поодаль кружатся ночные бабочки-мотыльки. И, опаленные жаром, беспомощно работая обгорелыми крылышками, падают в пламя. А вверху суетятся листья, словно сердито между собой переговариваются. Батя предупреждает: — Стой, ребята, не кидай густо хворост в костер. Дерево сгубим.
Читать дальше