Крутая деревянная лесенка вела вверх, в кухню. Ильичев выстукал костяшками пальцев условленную дробь. Поспешные шаги над входом, потом скрип, будто отодвигали тяжелый сундук или ящик. Поднялась половица. Блеснул свет.
— Алеша! — Музалевская стиснула его плечо. Губы ее мучительно искривились. — Алеша! Шурку Чекалина взяли… пытают… Я только что оттуда… Тихонько ушла… от конвоя.
— Когда… его взяли? — Ильичев не узнал собственного голоса. Как будто кто-то другой спросил за него. И эта женщина в деревенском полушубке и простом бабьем платке показалась ему незнакомой. И все было как страшный сон, от которого не можешь проснуться.
— Когда взяли, не знаю, — говорила Музалевская. — Карательный здесь был. Полдеревни сожгли. Меня в Лихвин на допрос, там про Шуру услышала в управе. Он в подвале сидит. Может быть, к Макееву добежать?
Ильичев покрутил головой:
— Поздно. Пока туда да оттуда, его в расход пустят. — И горько усмехнулся: — А я проведать его пришел. Больной он. Мы его к вам послали отлежаться. — Потом неожиданно добавил — Горючее есть? Бутылки две?
— Ты что задумал?
— Что выйдет. Сам не знаю.
Она сбегала в кладовую. Вернулась с двумя бутылками керосина.
Когда Ильичев выбрался из тоннеля, было уже совсем темно. Сыпал дождь, смешанный с колючей крупой. Ветер бросал его пригоршнями в лицо. Подняв воротник пальто, нахлобучив шапку, Ильичев шагал с терпеливым упорством. План у него был простой: поджечь городскую управу и, воспользовавшись суматохой во время пожара, увести Шуру из подвала. Безумный план, на девяносто девять процентов обреченный на неудачу. Но что еще мог он придумать один, почти безоружный, в городе, переполненном немецкими войсками! Только бы не опоздать! Он прибавил шагу. Ноги его разъезжались да осклизлых глинистых тропинках. Сейчас начнется густой ельник. Это на полдороге от Лихвина. Надо свернуть направо. Там путь прямой. Он шел еще минут двадцать, но ельника все не было. Может быть, сегодня дорога показалась ему длиннее, потому что он устал? От быстрой ходьбы становится жарко. Он расстегивает воротник пальто. А ельника все еще не видно. Смешанный лес тянется по обе стороны дороги. Или он пропустил поворот в темноте? Он останавливается, зажигает спичку, бережно прикрывает ее рукой. В неверном, колеблющемся свете выплывает незнакомая сторожка и тотчас же ныряет в темноту. Под дождем и ветром спичка гаснет. И еще непрогляднее тьма. Значит, он заблудился? Этой сторожки не было на дороге из Мышбора в Лихвин. Он помнит наверное. Он стучит в окно, обходит сторожку кругом, стучит с другой стороны. Дергает ручку двери — никого. Он стоит один в темноте под дождем. Потом поворачивает в обратную сторону.
— Вставай, рус!
Шура просыпается, хочет вскочить, но от резкого движения задремавшая боль снова рванула истерзанное пытками тело. Он валится на солому.
— Рус, марш!
Опять на допрос? Или уже расстреливать? Нет, партизан они вешают. Шура поднимается через силу. Ему связывают за спиной руки. Ведут.
Темно. Ветер пригоршнями бросает в лицо брызги дождя, смешанного с колючей крупой, Шура жадно вдыхает его свежесть. Улицы безлюдны. Да… ведь как только стемнеет, никому носа высунуть нельзя. Не город — пустыня. Никого, кто видел, кто бы рассказал матери, как его ведут на казнь.
«Мама… мамочка!»
И вдруг мысль, озорная, неожиданная… Он придумал, как перехитрить фрицев. Он даст о себе знать матери, отцу, товарищам.
Шура даже повеселел. В дождь, в унылые потемки улиц звенящей струей вливается песня. Она хватает за сердце, напоминает об утраченной воле, о вчерашней были, которая сегодня кажется уже несбыточным, невозвратным счастьем.
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел.
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел.
Юношеский голос настойчиво зовет на помощь, требует сочувствия.
— Молчать, рус! — рявкнул конвойный.
Но было уже поздно. В занавешенных окнах по обеим сторонам улицы раскрывались форточки. Осторожно скрипели калитки в огорожах домов. То здесь, то там высовывалась чья-то голова. Полные слез глаза, пронизывая темноту, искали среди скучившихся посредине улицы немцев знакомую рослую фигуру. Шуру узнали по голосу.
— Чекалина ведут! Шуру!
— Бедный Шурка! Отчаянная голова!
— Шура, прощай! Прощай!
Он ликовал. Не удалось немцам прикончить его втихомолку, в темноте, чтобы ни одна душа не узнала. Трусы! Они боялись, что ему будут сочувствовать, может быть, дадут знать партизанам, и его отобьют… А что, если они уже знают, если кто-нибудь успел?.. Может быть, они где- нибудь здесь близко, ищут его в темноте… Сердце как с цепи сорвалось. В мрак, в сырость, в ночь проструились звуки, полные задора:
Читать дальше