— Нет-нет, эти рогатые не в счет. И речи нет о них, — заговорил вдруг Делюк. — А песцов… и ста не жаль!
— Сотни — много, а десять — в самый раз. Я ведь и сам живой. Звериные следы ещё не разучился распутывать, — оказал Лабута Ламбэй и спросил: — Месяц ещё подождете?
Плечи у Нюдяне затряслись, и она закрыла лицо руками.
— Будто не дочь ты свою отдаешь, а собачье дитя! — сказала она Лабуте и бросила, перейдя на крик: — И трех месяцев мало! Надо и одеть её по-людски, и сани приготовить!
— И трех дней много, — снова заговорил Делюк. — Живые мы. И оденемся, и сани будут. А дни у меня — не лишние. Как и ты, Лабута, я тоже с надеждой смотрю только на свои руки. Надо поднимать маленьких братьев, одевать и кормить мать и бабушку. Как у тебя, у меня тоже только две руки. И оленей — не больше твоего.
Лабута Ламбэй задумался. Он уже принял решение и собирался нарезать для угощения печенку и ребра. Рука его тянулась к ножу, воткнутому в шею туши олененка, но шла мимо и хваталась за ветку сломанного мохнатого рога. На разломе молодого рога ладонь пачкалась густой, липкой кровью, и он долго тер руку о травяную кочку возле ноги.
— И трех дней много, говоришь? — спросил наконец Лабута Ламбэй.
— Много! — ответил за Делюка Сэхэро Егор, чуя перелом в душе Лабуты, и добавил: — Шумные свадьбы — не по нам, если в каждом из наших стойбищ всего лишь по одной надежной сюме [55] Под сюмой (капюшоном) подразумевается мужчина. Капюшон бывает только на малице — исключительно мужской одежде
.
Лабута долго молчал, потом сказал:
— Толком рассудить — ум твой верно ходит, правильно говорит язык: долгие, шумные свадьбы — не наш удел. — И озабоченное лицо Лабуты Ламбэя невольно поднялось вверх, он показал глазами на небо: — Только вот… он что окажет? Не худо ли будет без свадьбы-то? Не грешно ли?
— Не мы первые и не мы последние так делаем, — решил успокоить его Сэхэро Егор и улыбнулся широко: — Да сам-то ты — не забыл, небось, как свою Нюдяне увез тогда?
— Украл, — чистосердечно признался Лабута. — А что? Она сама этого хотела. — И бледное лицо Лабуты осветила лукавая улыбка. — Грехов у меня нет. Нет!
— А если мы тоже украдем Ябтане? — как бы подзадоривая хозяина чума, Сэхэро Егор поглядывал то на Делюка, то на Лабуту. Ябтане отвернулась, задергались мелко её маленькие, покатые плечи. Она готова была провалиться сквозь землю, чтобы не слышать отвратительных слов свата и отца.
— Не надо! Не смей говорить такое! — подбежав, Делюк схватил Сэхэро Егора за плечо и повернул его лицом к себе. — Я никогда не пойду на это! Лабута и Нюдяне пусть сами решают. И Ябтане пусть думает.
«Нет! Нет! Нет!!! Я не поеду!» — хотела крикнуть Ябтане, но не нашлось у нее сил сказать это, и она стояла, как каменная, спиной ко всем, кто в этот миг решал её судьбу. Да и крикни всё, что думала, — разве её, девчонку, кто-то станет слушать?! Рано или поздно всё равно отдадут её кому-то, вернее, продадут, а Делюкг хотя она его не знает, в глубине души ей был по сердцу. Почему? Она этого сама не понимала, но он приглянулся с первого взгляда, и она даже подумала: «Вот он — мой!»
— Ладно, — сказал Лабута, тяжело опуская веки. — Увези уж, Делюк, мою дочь сегодня, вижу, ты этого хочешь, — но в месяц падения рогов, между зимней и весенней охотой, думаю, найдется день для искупления грехов. Наших грехов перед Нумом.
Делюк был несказанно рад, от счастья готов был прыгнуть до неба, но внешне он остался спокойным, на его лице не дрогнул ни один мускул.
— Да, найдется день, — сказал он обыденно.
Хозяева чума и гости встали вокруг большой чаши из бока олененка, наполненной до половины круто посоленной кровью, в которой плавали большие куски печени. Лабута в честь своей дочери щедро наливал в деревянные чашки вино. Запивали кровью крутого посола, закусывали нежной печенкой.
— Чем не свадьба? Всё тут есть, кроме гостей, — сказал Сэхэро Егор после первой чашки.
Слова его ушли мимо ушей, потому что веяло от них не то насмешкой, не то издёвкой.
Делюк всё же выпил с трудом свою чашку, но от второй отказался.
— Не для меня эта еда. Не могу, — сказал он и принялся за поджаренные на огне ребра. — А вот это — еда! Своя, родная! От нее нет ни умопомрачения, ни болей в голове.
После третьей чашки языки Сэхэро Егора и Лабуты Ламбэя развязались. Они уже забыли о поводе своего торжества. Лабута порывался рассказать, как тяжело и одиноко без оленей, сколько горя хлебнул он в стороне от людей — дикие олени все его глаза унесли! — а с языка Сэхэро Егора то и дело срывалось: «То было ночью…», «туман такой, что и носа на лице не видно…», «пурга только начиналась…».
Читать дальше