Грустно-ласково взирал на Евсея Захарова Яшкин отец, председатель Совета, большак-революционер. Казалось, он все одобряет, со всем, о чем толкует Сморчок, соглашается.
— Лев Толстой, говорит, то же самое, похожее проповедовал, — осторожно, мягко сказал он.
Косоуров живо-весело спросил:
— А чего же тогда делать нашему Сахару Мечовичу или Ване Духу?
Отвечали Ивану Алексеичу наперебой Матвеи Сибиряк, починовский запорожец Крайнов, балагур Сидоров Митрий:
— У Медка-Сахарка своя правда: обмануть тебя и по головке погладить, чтобы ты ничего не заметил.
— Ласковая-то чужая ручка и в кармане по слышна: очистит — не почуешь.
— У Вани Духа тоже своя правда-кривда есть, другая: мало объегорить человека — с кишками проглотить и не подавиться от жадности.
— Точно! Даже не поперхнется.
Шуркин отец почему-то вспомнил, помянул:
— Тихонова баба платок на левую сторону носит, чтобы не выгорел раньше времени.
— Муж, поди, приказал. Он на такие дела маста-ак. Как из избы уходит, часы останавливает, чтобы зря не шли, не портились.
— Хо-хо! Это на него похоже.
— Да что часы, — сказал, морщась, Аладьин. — Прежде, в Тифинскую, помню, выпьет, вылакает своего и чужого лишку, вино-то у него обратно изо рта лезет вместе с закуской. Он пригоршню подставит, чтобы не пропало… Тьфу! Тошно говорить.
В сенях зазвенело, покатилось опрокинутое пустое ведро. В распахнутой двери из темноты проступило испуганно-бледное, милое лицо Таси из усадьбы.
— Дяденька Родион Семеныч, — тихонько позвала она. — Иди скорееча домой… Беда!
В тот поздний вечер заплаканная Шуркина мать привела в избу неслышную Тоньку, — одни глаза у той дико глядели и не мигали, как у затаившегося зверька. Яшка не пошел, остался в усадьбе с отцом.
Наскоро управившись по двору, мамка напоила Тоньку парным молоком и, не раздеваясь, уложила с собой в кровать, наказав ужинать без нее.
В избе было темно и глухо. Зажгли мутно-зеленую лампадку, поставив ее в чашку возле холодного самовара на столе, как перед образом на божнице. Язычок пламени, беспрестанно колеблясь, чадя, отражался, двоясь, в самоваре, освещая чуть край стола, глиняное блюдо и слабо двигавшиеся руки отца с ложкой и куском хлеба.
— У иконы Христа-спасителя затеплите, — приказала с кровати мамка.
Шурка зажег вторую лампадку, голубую, но светлее не стало, и не для того ее зажгли.
Как все это было щемящим, странно-непонятным, обидным, после лампы-«молнии» с ее белым, ровным светом, затопившим читальню, после громких, необыкновенных разговоров, смеха, веселой сутолоки возле книжного шкафа!
Батя молча похлебал остывших щей, забеленных сметаной, потрогал кривой вилкой картошку на сковородке, есть не стал и молока не выпил, закурил. Он был печален и суров.
Когда Ванятка, макая лепешку в молоко, пролил спросонок блюдце, отец так глянул на растяпу, шевеля тараканьими усами, что Ванятка поскорей убрался на тепленькое местечко, на печь, где он уже побывал за долгий вечер, домовничая.
Шурка грустно думал о том, что теперь ничем не утешишь Петуха. Что они там, в усадьбе, делают сейчас с дядей Родей возле покойницы? Наверное, дедко Василий Апостол принес свечку и, крестясь, читает псалтырь… Прощай, тетя Клавдия, не послушаешь больше твоего ломкого, счастливого голоса, не узнаешь еще чего дорогого из твоей жизни…
Дождавшись, когда Яшкина сестренка уснула, мать встала, растворила квашню на завтра. Шурка светил ей лампадкой. Потом они с отцом шептались в темноте на кровати, и Шурка, лежа на печи возле Ванятки, все слышал.
— Обещалась я Клаве… ребят к себе взять… Возьму.
— Свой, третий, скоро появится.
— Где три, там и пятерым хватит места за столом.
— Да ведь на стол-то еду надобно подавать!
— Подам.
— Из каких запасов?
— Живы будем, и запасы будут.
У Шурки сладко и больно сжималось сердце. Ай, мамка, умница, как здорово, правильно придумала! Конечно, они теперь станут жить вместе — Кишка и Петух. И как это Шурка сам сразу не сообразил, не придумал?
Он не мог сообразить такое, догадаться, потому что помнил, видел отца, который, насупясь, резал в обед хлеб, оделяя всех порядочными кусками, толстыми, оставляя себе ломоть, прорванный ножом. Что же он, батя, теперь будет оставлять себе?
— Еще согласится ли Родион?..
— На войну могут сызнова забрать. Куда он ребят денет?
— Да. Могут… Некуда девать.
Батя вздохнул, долго молчал, потом сказал:
Читать дальше