— А кто это такие они? — спросил Шатров.
— Уж ты-то об этом знаешь лучше моего, поди, не раз встречался с ними: немцы, австрияки, итальянцы разные.
— Спасибо, Антон Кондратьевич, за ответ. Я тебя понял. Ты так думаешь: соберутся немцы или австрийцы в своих деревнях да городах вроде вот так же, как мы сейчас, и решают, нападать на другую державу или не нападать.
— Это ты зря. Я так не думаю.
— А как?
— У них, как и у нас, есть высшее начальство: цари, министры, генералы.
— То-то же. Выходит, что объявляют войну цари да министры, а не народ.
— Выходит, что так, — соглашается Вощин. — Разве может весь народ вершить такие важные государственные дела?
— А ежели бы мог, то как бы он решил?
— Про ихний злодейский народ я ничего не знаю.
— А про свой: про себя, про меня, про всех нас? — Шатров проводит рукой вокруг.
— Мы-то решили бы не начинать войны. Но опять-таки… Ведь мы же можем ошибиться, потому что в государственных делах ничего не смыслим.
— А они?
— Они смыслят, им доверено.
— Кто же им доверил?
— Кто, кто. Исстари уж так ведется. Так весь божий свет устроен.
Егорка свешивает ноги с печки и наклоняет голову.
— Божий свет… — начинает сердитым голосом Шатров, — Он, этот божий свет, и в самом деле устроен так. Заставляют нашего брата работать за гроши, а то и вовсе без грошей, по шестнадцать часов в сутки работаем; говорят нам: пойте «Эх, раз, эх, два, горе не беда» — поем; командуют кричать — «За веру и царя, «ура!» — кричим; приказывают: «стреляйте, рубите!» — уничтожаем. А зачем, кому все это нужно? Царю, министрам да помещикам, одним словом, богачам — вот кому. Все мы хотим, чтобы война поскорей окончилась. Для нас она — смерть да нищета. А они кричат — «до победного конца!», потому что она для них — барыш да нажива. Антон Кондратьевич назвал чужой народ злодейским. Неправильно. Трудовой люд у них такой же, как и у нас: работящий, смирный и добрый. Если хотите, я расскажу вам про один случай.
— Рассказывай! Рассказывай! — раздались голоса.
— Случай такой. Недели за две вот до этого ранения, — Шатров шевельнул пустым рукавом гимнастерки, — укрепились мы в одном лесочке в окопах. Недалеко протекал ручей, а за ним сидели в окопах австрийцы. Постреливали мы друг в друга изредка так — для острастки, но все равно высовываться из окопов было опасно. За пищей ходили к кухне: она примостилась с тыльной стороны окопов, в ложке. Там же брали и воду, из заплесневелого озерка. Дни стояли жаркие, вода была теплая, как щелок, и пахла мылом. Кормились мы плохо: когда суп без крупинки, а когда жиденькая кашица без жиринки. Жрать хотелось постоянно, даже во сне: прикорнешь на минутку — и сразу же видишь жирный борщ и большущие куски хлеба. Со скудным харчом мириться приходилось поневоле, где его взять, — а вот с затхлой водой мириться было трудно — нас постоянно приводил в расстройство ручей. Он виднелся сквозь заросли кустарника.
«Эх, испить хотя бы кружечку чистой водицы», — думал каждый, но идти к ручью никто не решался: было опасно, как я уже сказал, да и строго-настрого запрещено господином взводным. Наш окоп был крайним, почти у ручья. И вот один раз я не стерпел. Идти к ручью лучше всего было на восходе солнца, когда поднимался туман. В это время обычно не раздавалось ни единого выстрела. Взял я винтовку да котелок, вылез из окопа, припал к земле и подался. Когда подполз к ручью и хотел черпать воду, мне вдруг показалось, что на моей стороне вода не такая чистая и светлая, как на той, ихней. «Уж раз я пошел на такой риск, то и воды должен зачерпнуть самой лучшей», — подумал я и осторожно перешел на ту сторону ручья. Там наполнил водой котелок и только хотел шагнуть обратно через ручей, как в мою голову ударило: «А не напиться ли самому?» Решил — напьюсь. Ну и вот, поставил котелок на землю, положил около него оружие, лег на живот и припал к воде. Пил я долго и с такой жадностью, что забыл обо всем на свете. Напился до одурения и только-только хотел подняться, как вдруг слышу — вроде кто-то дышит сзади. Я быстро повернул голову и обомлел — прямо надо мной стоял австриец с винтовкой в руках. Стоит без движения, а на винтовке блестит широкий штык.
На этом самом интересном месте Шатров вдруг умолкает и начинает часто и крепко посасывать трубку. Все молчат, ждут — что же будет дальше. Егорке не терпится, он елозит и делает губами такие же движения, как и рассказчик, — чмокает, втягивает ртом воздух: помогает раскуривать трубку. Проклятая трубка не разгорается, и Шатров все сосет и сосет, а вместе с ним издает сиплые звуки и Егорка. Наконец, Егорка не выдерживает и кричит:
Читать дальше