Бензовоз тормознул у поселка, высадил меня и густо запылил дальше, в мшастую вечернюю дымку, уже заволакивающую равнину со всех сторон. Поселок лежал внизу и пах кизячным кисло-горьким дымком и рыбой. Море было блекло и реяло над поселком как парус. К берегу цвет воды густел, и в вылете улицы, по которой я шел, море было покрыто как бы черно-синим плащом. Сквозь него просвечивали золотые угли заката. Быстро темнело. Замерцали звезды. Я прошел вдоль белого забора, свернул на улицу партизана Медведкина, пересек квадрат падающего из окон света, и тут передо мной возникла милицейская фуражка, белые от ярости глаза на смуглом, будто закопченном лице.
— Документы! — Человек яростно выбросил перед собою ладонь. Я оцепенел от неожиданности, и он, оглушая себя и меня, снова страшно закричал: — Документы!
Очевидно, помимо моего сознания сработал рефлекс», я увидел машинально выхваченное мною из нагрудного кармана удостоверение, которое возникший из мрака немедленно и грубо вырвал из моих рук. В то же мгновение я почувствовал, что он, подхватив под локоть, тащит и подталкивает меня куда-то. Я увидел распахнутое темное чрево сарая, вырвав руку, обернулся, и он ударил меня плечом в грудь. Каким-то чудом я успел выхватить из его рук мелькнувший перед моими глазами малиновый квадратик удостоверения и влетел в пахнущую сухим навозом, жаркую темноту. Тотчас дверь захлопнулась, лязгнула накладка, проскрежетал ключ в висячем замке. Я услышал удаляющиеся торопливые шаги.
Так. Ладно!.. Крепко же я вписался в расследуемую ситуацию! Сам стал, кажется, главным действующим лицом... Я стоял, не шевелясь, сдерживая проснувшуюся во мне мышечную энергию. Я теперь ясно видел, что к милиции этот напавший на меня «копченый» никакого отношения не имел. На нем был замызганный, в подсохшей рыбьей слизи пиджак, застиранная рубашка, брезентовые сапоги. Лицо его было искажено яростью, и, кроме белесых пустых глаз и закопченности, я ничего, пожалуй, и не рассмотрел. Он парализовал меня дурацкой фуражкой, рассчитав совершенно точно, что хотя бы в первые мгновения сопротивляться я не решусь.
Ярость, не меньшая, чем у него, пробудилась теперь и во мне. Я зажег спичку и осветил сухой навоз под ногами, желтые саманные стены с торчащей из их толщи соломой. Прошелся, расшвыривая ногами навоз, и обнаружил в углу засыпанную трухою пешню. Пешня была грубой ковки, тяжелая, со стесанным, как клюв, острым концом. Перевернув ударом ноги долбленое свиное корыто, я сел на него и положил рядом пешню.
Полезли в голову вчерашние байки начальника ОРСа Мальвина о нравах этого браконьерского поселочка: в таком-то году прибило к берегу лодку с застреленным инспектором рыбнадзора, а в таком-то году кого-то там утопили... Ну, а меня-то в сарай зачем «они» затолкали?.. Чтобы затем — в мешок и в воду?!
Ну, это еще надо посмотреть!.. Я повеселел и как-то нервно, азартно взбодрился.
Запах соломенной трухи и сухого навоза нечаянно вбросил меня в осень 1941 года, в кубанскую станицу, которая вот так же пахла сухим навозом и пылью. Пыль стояла над улицей, липла к телу, душила. К тишине и безлюдию станицы, отчетливо громыхая пушками, приближался фронт. Грохот пушек я уже воспринимал как преследующую меня неизбежность, но что потрясло меня и парализовало — это горяченоздрий бык. Нагнув черную, в завитках, шею, он смотрел блестящим выкаченным глазом и дышал в пыль. Сестры лишился, мать потерялась, а ужаснул своими ноздрями бык. Не помню, что было между моим стоянием у крыльца инфекционного барака и моим появлением в станице. Очевидно, ничего не было. Очевидно, после «Мальчик, твоей сестры больше нет... Ты бы шел себе, мальчик!» меня подхватила женщина, сохранившая из троих детей одного, и мы с ней и ее сыном зацепились за одну из мирно пахнущих хлебом кубанских станиц, за прохладную мазанку председателя. Женщина-беженка устроилась счетоводом. Что она там считала? Гарью несло, и страшно полыхало на западе по ночам.
Да! Очевидно, я слишком невнятно пробормотал свое имя, потому что станичники (сколько их тогда оставалось в станице? трое? пятеро?), — да, и потому станичники поняли «Алексей» как «Моисей», меня стали кричать Моисейкой, я услужливо принял это странное прозвище, стал откликаться и чуть за это не поплатился. Прибежавший ночью председатель поднял нас, и из его быстрого шепота я уяснил, что станичники решили: к приходу немцев «треба жидка уздернуть». Так сказать, я должен был повиснуть в петле как презент. Как бы и сам понимая, что теперь говорить об этом поздно, неуверенно и как-то неискренне я заявил, что я русский, просто-напросто не понимая, кто в этом мире может быть, кроме фашистов и нас, русских, но уж даже смешно думать, что я фашист. «Он русский, русский!» — ужаснулась моей неуверенности заделавшаяся счетоводом беженка. Вскочив с разостланной на земляном полу попоны, схватив обеими руками мою голову, она показала председателю, какой я белобрысый, судорожно расстегнула мне штаны и предъявила, к моему стыду и ужасу, еще одно доказательство. «Усе так, усе так! — согласно кивал головою и шептал председатель, мучаясь. Потом он выпрямился, побледнел и перекрестился. Распахнул окошко, выглянул и подтолкнул меня к оконцу. — Тикай, Моисейка-сынок!»
Читать дальше