Вовка отворачивался, но его ставили лицом к двери: так им было удобнее следить за волчком, к которому в любую минуту мог подойти надзиратель.
Прописка затягивалась. Его теперь не били, над ним попросту издевались. Он, выросший на парном молоке и шанежках, имел крепкое здоровье, и потому держался. Лучше бы свалился, прикинулся «вырубленным», тогда бы его оставили в покое. Но он не «вырубался».
— Тихо ты, не мычи! — шипел Писка. — Если запалишь нас, то знай: достанем даже в «обиженке»!
Одним приемом его «подмолаживали», другим раскалывали голову. Роман видел, что по камерному закону прописка подходила к концу, она закончилась, и Вовка, как бы он себя ни вел, выдержал ее с честью. Он не взревел, не бросился с кулаками на дверь, призывая на помощь надзирателей, то есть «не спрыгнул в обиженку».
Но прописчики вошли в раж и не могли остановиться, точно их раздражало и бесило то, что они не могут сломить Вовчика. Почему он держится? Почему не отключается?! Азарт захватил их полностью, они на глазах превращались в зверенышей, жаждущих крови того, кто попал в их лапы. Будто хотели разорвать свою добычу на куски, да не могли: коготки ломались.
Дежурный по тюрьме офицер включил радио. Программа радиостанции «Юность», бодрая и жизнерадостная, вошла в камеру. Она поздоровалась и сообщила им прямо с порога об успешной сдаче очередного отрезка дороги на БАМе, где трудилась комсомольско-молодежная бригада товарища Ловушко из Кривого Рога, и запела:
…Сердце волнуется.
Почтовый пакуется груз.
Мой адрес не дом и не улица,
Мой адрес Советский Союз!
— Как будто спецом! — выругался Котенок. — Коридор теперь не прослушивается из-за этого «адреса».
Вовка держался. Его избивали, стараясь не оставить на теле ни ссадин, ни синяков, а сами все ближе и ближе подбирались к почкам.
— Отстегнем ему почки! — прохрипел Котенок. Тогда и подумалось Роману: «Да он зверь! Что же я так рвался к нему?» Знать, ни черта он не разбирался в людях,
Пытка продолжалась.
…Сердце волнуется.
Почтовый пакуется груз…
…Утром Вовка оправился с большим трудом. От боли, сковавшей его тело, он ходил как-то боком, заваливаясь на правую ногу. В этом боку, в правом, покалывала иглой кровоточащая внутренняя рана, которая терзала его всю ночь. Надзиратели, выводя камеру на оправку, не заметили ничего ни в первый, ни во второй день. Вовка один вытаскивал парашу, подметал и мыл пол, но уже не допускался к общему столу — он ел на кровати, зажав миску в коленях. Ему не разрешалось прикасаться к мискам, к хлебу, питьевому бачку… Он погрузился в одиночество и, пожираемый тяжелыми думами, замкнулся, камера виделась ему со спичечный коробок. Такой она стала. Вовка пал духом, освоив поневоле глупое выражение лица и медлительность движений, и стал походить на форменного придурка.
На четвертый день он уже не мог встать с постели, хотя его больше не били. Прописка выпотрошила его. Он лежал на койке и не прикасался к еде. Страшно болела голова, а тело вообще отекло и не подчинялось ему.
Писка поймал живьем крупную муху и, подойдя к нему, приказал:
— Хавай, Вовчик!
Вовчик, не соображая, что делает, цепко перехватил муху и положил в рот. Муха хрустнула на зубах. В камере переглянулись.
— Может, хватит? — не выдержал Роман. — Так ведь и свихнуться он может. Тогда схлопочем лет по пять…
— Это уже не человек, — спокойно произнес Котенок. — Он вернулся к истоку — перевоплотился в обезьянку. Правильно, человеку счастья на этой земле нет. Зачем быть человеком? Затем, чтобы сидеть в клетке? Так это и есть зоопарк… Вот, любуйтесь, пожалуйста, на обезьянку.
Но Роман все-таки успел разглядеть этот крошечный огонек, что тревожно блеснул в глазах Котенка, и сразу понял: Котенок боялся. Он боялся последствий и вовремя почувствовал, что запахло жареным. Его даже пот прошиб: «пятак» намотают, а за что? За эту паршивую свинью! Котенок опустился на кровать. В этот миг, перетрусивший не на шутку, он раскрылся с другой стороны и увиделся таким, каким прежде его трудно было даже представить. Вот она, жизнь. Лоск слетел…
— Спокуха! — хорохорился Писка. — Все равно ему не светило урковать: рожей не вышел… Разве это аристократ?
Роман промолчал. Он, к сожалению, тоже не был аристократом.
Тихо было в коридоре. Вместе с телефонами исчезли дубаки.
Роман жалел этого мордастого, бесхарактерного парня. Но кто виноват в том, что он до сих пор ходил в любимых детях и ни разу не поклялся себе: если придется трудно в жизни, то я выстою? Он не думал об этом, ибо не знал, что характер куется с детства, что его не подают к столу, как пирог, испеченный заботливой матерью. Все она отдала своему чаду, но только не характер… Как его отдашь, если его и у самой нету?
Читать дальше