Вот и сейчас ее не было.
А Хиёл думал об одном: за последние годы лишь один человек попытался ласковой ладонью прикрыть раны его сердца — это была слепая Оджиза. Уйдет ли она с ним? Ведь и ее единственным спутником до сих пор была только мечта… Ах, какие мечты одолевают молодые умы! А все ли сбывается? За это надо драться! Если она откажется, он на руках унесет ее из этой лживой обители, из этой темницы.
— Оджиза! — сказал он. — Уйдемте со мной из этого дома. Уйдемте! Я никогда не обижу вас, никогда! Без вас я не найду покоя, а вместе мы будем счастливы.
Он еще что-то говорил и говорил сбивчиво и решительно, а она молчала. В ней боролись страх и любовь. Страх ей внушал отец, а любовь противоречила законам религии. Даже она! Отец навсегда проклянет ее и выбросит из своей памяти… Один аллах знает, что творилось в душе Оджизы. Послушание, богобоязненность — все, что было, как твердили ей, белым, казалось ей черным, а греховное, запретное, как учили ее, вольнодумное чувство Хиёла казалось чистым, как капля солнца, которая проникала даже в ее слепые глаза.
Страх и любовь… Сколько стоит свет, столько борются они. И слава аллаху, что и на этот раз любовь победила!
— Куда бы вы ни повели, — сказала Оджиза, — я пойду.
Теперь представьте себе выражение лица и ярость ишана, который, вернувшись из мечети, застал дома одну плачущую жену.
— Что случилось? — спросил он, не желая верить тому, о чем догадывался.
— Опозорили! — причитала она. — Сбежали!
— Хулиган! — закричал ишан, подняв сухонькие кулаки. — Хулиган! Разбойник! А где ты была? — в сердцах он пнул жену ногой.
— Вы же сами велели мне уходить и подольше не возвращаться!
Халим-ишан, словно намереваясь схватить беглецов, побежал к калитке, но куда там! И след простыл. Схватившись за голову, он вернулся в дом. Вышел во внутренний дворик, сел на деревянную кровать, где всегда играла его дочь — маленькая с тряпичными куклами, а большая — на дутаре. Он сидел и молчал.
Жена свалилась к ногам ишана, клянясь, что ничего не знала о замышлявшемся побеге, и оправдываясь. Всю жизнь она, как курица, провозилась в этом доме и даже сейчас не слышала доброго слова, когда и ее сердце разрывалось. Муж дергал бородку.
— Кто теперь поверит ишану, который не мог удержать в руках свою собственную дочь?
Жена все выла, а он сучил четки, и, гремя, они вращались быстро-быстро.
— Нет, — сказал он. — Этого не может быть… Она опомнится… Я всю жизнь внушал ей почтение к аллаху и родителям…
Они подождали до ночи, не сходя с мест, но Оджиза не появилась.
— А дутар? — закричал ишан. — Где дутар?
— И дутар взяли с собой.
— Он вор! — закричал ишан. — Он украл!
— Они взяли только дутар.
— А что же они нам оставили, жена? — печально спросил ишан.
Теперь душа его хоть и не успокоилась, но уже и не кипела, как вода в кумгане, и жена протянула ему записку. Ишан прочел в ней одну строчку, написанную рукою Хиёла: «Мы поступили по желанию души».
Ночь дрожала далекими звездами, где-то ворчали и взлаивали собаки. Ишан долго сидел молча, потом сказал:
— Они еще пожалеют! Они не знают Халима-ишана.
Новая служба невольно разорвала семейную жизнь Бардаша на странные, непривычные клочки: долгие мысли о Ягане, короткие свидания в пустыне, сон в пути, еда в тихой и строгой обкомовской столовой, словно и сюда проникал некий дух иерархии… Но хуже всего была горечь одиночества… Эта горечь усиливалась еще одним, ранее неотчетливым чувством. Как-то он всю ночь пролежал с открытыми глазами, даже не стараясь заснуть. Он думал о том, почему у них нет ребенка.
И ни долгая, затянувшаяся из-за войны, учеба, ни трудные годы скитании с поисковыми партиями не приносили оправдания. Эти воспоминания звучали сейчас жалкими отговорками. Они не могли утешить. А в душу глубже проникало незнакомое сожаление, и оно тоже было горьким.
Все худшее, что есть в жизни — скупость, черствость, низость, неверность, — узбеки приписывают бесплодности. Люди, живущие не для детей, — не люди. И Бардаш корил себя, потому что не мог и не хотел корить Ягану, и мучительно тосковал в пустоте безлюдной и безголосой квартиры.
Надо было делать пеленки из газет в ту благословенную студенческую пору, надо было возить детей в вагончиках буровиков, вывешивая под солнце распашонки и рубашонки, как многие счастливцы — вовсе не беспечные, не беззаботные, а живые, полные естественной радости люди. И учить малышей в кишлачных школах.
Читать дальше