Картины прошлого встают перед глазами, обступают все плотнее и плотнее, и от них уже не освободиться…
К тому времени, когда мать решила вернуться в Чибурдаиху, здесь была уже иная, не знакомая и во многом не понятная ей жизнь. Люди, которых она знала с детства, поумирали или разъехались, а с теми, кто приехал сюда, сживаться ей было трудно. Тогда было решено покинуть этот тоскливый берег и перебраться на правобережье, в шушенский совхоз.
— Там все же народу больше, веселее жить будет… Гошка посоветовал ставить избушку не в самом поселке, а верстах в двух выше по Енисею, где он поселился с Валентиной.
— Привольнее будет, — сказал он, — и огород побольше можно разделать, и скотине выгон просторней.
Берег высокий, круто опускается к воде — никакой разлив не страшен. Мы долго выбирали место.
Наконец остановились. Мне понравилась поляна на открытом берегу, чуть повыше речки Решетниковой. Цвели ранние весенние цветы. А дальше, метрах в пятидесяти от реки, группами и в одиночку задумчиво стояли тополя — не очень высокие, но по-сибирски кряжистые, в два-три обхвата. Чувствовалось, что стоят здесь давно, лет сто, не меньше. Невдалеке за кустами виднелись крыши поселка. Гошка огляделся и сказал:
— Вот здесь и будет вам новая усадьба. Лучше места днем с огнем не найдешь.
Переправили сюда по бревнышку дом и собрали его над самым берегом. Вскопали землю под огород. Пустили скотину на выгон. А когда первые хлопоты с переселением улеглись и высвободилось кое-какое время, мы с Гошкой отправились осматривать окрестности. Неподалеку нам под ноги бросилась речка. Совсем узенькая — шапку легко на другой берег закинуть, — но зато бурная, полноводная: бежала она к Енисею издалека — вероятно, из самой глубины Саянских гор.
— Да ведь это Прорва, — сказал Гошка.
— Как Прорва?
— Речка так зовется. Рыбы в ней когда-то было прорва. Вот она так и зовется испокон веков. А летом, когда начнут в Саянах ледники таять, она взыграет — ого-го-го!
Я получше огляделся, и показались мне эти места уж больно знакомыми. Да ведь это же тот самый Журавлиный мыс, где мы с дедом когда-то косили сено для всей родни. Дед плел коробки для тарантасов, а за это шушенский совхоз выделял ему для покоса этот Журавлиный мыс. Журавлей здесь на берегу скапливалось тысячи — потому и звали так этот жаркий взлобок.
Журавли и бесчисленные стаи гусей, тоже собиравшиеся здесь перед отлетом, больше всего и привлекали меня в эти безлюдные тогда места. Но праздным соглядатаем даже ребятишкам жить не полагалось — мне дед сделал маленькую литовку. И я косил траву целыми днями, а было мне тогда лет десять-одиннадцать.
Поднимались рано-рано. Спали в шалаше под широким тополем. Просыпался я под стук молотка о железо: где-нибудь в сторонке дед уже отбивал литовку. Смолкнет молоток — значит, дед ушел обкашивать стиснутые кустарником луга. Это он делает всегда, когда я еще в постели, чтобы я по неопытности не сломал о пенек литовку. Я лежал и прислушивался к шороху листвы. Если шорох сплошной — значит, накрапывает дождик и можно будет поваляться подольше. Если листья едва-едва перешептываются — надо вскакивать: небо ясно, и работы предстоит немало.
Хороша пора сенокоса! Лиха беда, говорил дед, из шалаша выскользнуть. Действительно, стоит только войти босиком в траву с такой обильной росой, что кажется, в воду забрел, — а уж там руки сами к литовке тянутся. Обмакнешь брусок в ключевую воду в желтом туеске, кинешь литовку под мышку, чтобы острие было на уровне плеча, как делал дядя Павел, — и пошел бруском играть! Дзинь-дзинь, — разносится по кустарнику. Просыпаются дрозды и дятлы. Новый день начался!
Из Шушенского автобус катил в версте от берега, и мне была видна вздыбленная увалами Койбальская степь, которая уходила высоко к горизонту и на которую поздние летние сумерки уже набрасывали длинные разноцветные тени: это последними отблесками заката светились светло-коричневые, темно-зеленые, багрово-серые выветренные обнажения погребенных землею скал… Иногда внизу, под утесами, мелькал отсвечивающий темно-голубым Енисей. Вот только бело-розовые от вечных снегов тасхылы хребта Борус еще долго-долго будут маячить вдали, над лиловым разливом горной тайги.
Здравствуй, родимый берег! Берег детства! Берег юности!
Накапливающиеся в логах и низинах сумерки оставляли открытыми увалы и вершины холмов. Автобус выскочил на гребень увала — и глазам открылась озаренная застоявшимся закатом даль. Ощущение бескрайности этих сумеречных пространств на какой-то миг перехватило дыхание, и чувство кровной сопричастности с этими бесконечными и вечными пространствами переполнило душу.
Читать дальше