Работая на базе и полагая, будто грязь – это некий признак плебейского благородства, то есть, пролетарской доблести, все четверо, как мне показалось, гордились своими измазанными лицами, шеями, руками, испачканной одеждой. Ги II поразил меня фразой, которую произнес, как бы ни к кому не обращаясь:
– Ты так разоделся, чтобы делать революцию у слаборазвитых народов: белая шелковая рубашка, кашемировый шарф?
Мы еще немного поговорили. Все, кроме палестинцев, считали, будто я насмехаюсь над революционерами, рассказывая, что специально задержался в Каире на сутки: мне хотелось посмотреть на пирамиды, розовые в предрассветном тумане над Нилом.
– Вы ведь проезжали через Стамбул. И никто не захотел посмотреть на Святую Софию?
– Вообще-то бабы захотели.
Не могу объяснить, почему, но у меня было ощущение, что оба француза произносили арабские имена собственные будто с маленькой буквы. Если с языком имелись проблемы, то манеры казались безупречны: французы приветствовали арабов, как Людовик XIV своих конюхов, так огромна была их потребность хоть как-то досадить Помпиду, к примеру, они научились есть руками, причем, довольно изящно. А я эту науку так и не освоил.
Возможно, это слишком длинное описание французов объясняется своего рода ностальгией: мне не удалось вновь услышать этот парижский акцент, так очаровавший меня когда-то. Он остался еще разве что у пассажиров пригородных поездов, но я так редко езжу в парижские предместья.
В течение всего путешествия, а может, и во время подготовки к нему, французы отращивали бороду и усы, еще такие юношеские, но уже вполне обильные, ведь они были убеждены, что едут к бородатым мужчинам, вероятно, им довелось увидеть какой-нибудь старый номер «Иллюстрасьон», вышедший во Франции во времена Абдул-Хамида, но молодые палестинцы носили только тонкие, аккуратно подстриженные усики. Единственными бородачами, которых они встречали на улице, (и редко в самом ФАТХе) были Братья мусульмане. Оба Ги вынуждены были сбрить свои бороды, а Омар мне рассказывал:
– Когда они только приехали, у них были такие большие головы, я называл их «два бородача», они здесь одного меня понимали. А когда они побрились, у них сделались маленькие лица, почти как у младенцев, когда я их увидел, мне захотелось дать им соску.
– Каналья, Жан!
Цвет и бархатистость его кожи, его нагота, его мышцы, его гибкость, мягкие, мягчайшие, чуть ли не страдальческие черты лица, несмотря на шрамы племенных насечек, которые делали из него животное с тавром, животное сказочное, но стадное, то есть, скот для продажи, все это не имело бы значения, если бы не печаль, она словно исходила из него, окутывала оболочкой сумерек, и это было хорошо видно не только, когда он оставался один, но и когда он просто молчал рядом с вами. Его спрашивали, он отвечал. Ответ был разумным, зачастую довольно сложным, четко сформулированным, и это позволяло предполагать, что он обдумывал про себя вопрос еще прежде, чем он был ему задан. Но откуда шел голос Мубарака? Поначалу я наивно думал, что коль скоро его родной континент – часть сказочного мира, а не точной и строгой географии, то и его фауна, что вполне естественно, была порождением фантастического, а голос предназначен для пронзительных звуков, а не членораздельной речи. Если работорговля, охота на человека, покупка, продажа были – и остаются до сих пор – делом вполне официальным, как добыча урана, меди, вольфрама или золота, делом вполне обыденным, которым занимались и солидные банкиры, и всякого рода дельцы, чья прибыльность зависела как от курса гульдена, так и от ударов хлыста, его французский был не просто понятным, грамматически безукоризненным, но он позволял себе кокетство – привнести в него этот акцент парижских предместий, который я искал так долго и тщетно, который считал навсегда утерянным, как какой-нибудь мертвый язык. При этой мысли я улыбнулся: негр из Судана – англо-египетского экс-Судана – стал кем-то вроде Жоржа Дюмезиля [64], хранителем акцента, как Дюмезиль был хранителем умирающих языков. Даже более того: ведь акцент, субстанция более летучая, чем язык, испаряется и пропадает гораздо быстрее. Так в Дамаске мне случилось поймать Тель-Авив по французскому радио и услышать репортера с насмешливым акцентом парижских пригородов.
Говоря, естественно, по-английски, обращаясь ко мне, Мубарак, смеясь, произнес: «Can I…», так, что я услышал «каналья». Свою печаль он мог бы прогнать в одно мгновение, но она возвращалась, и он, как мне казалось, никак не мог предвидеть ее возвращения.
Читать дальше