— Конечно, пойдем!
— А он пускай идет к своим Ивашкевичам.
И я пошел навстречу, так сказать, приключениям.
У Ивашкевичей не было своего двора: точнее, двор имелся, но это было тесное, совершенно глухое пространство, заставленное мусорными ящиками и наполовину засыпанное кучей каменного угля. В таком, с позволения сказать, дворе не то что гулять — шагу ступить было негде. Да еще какой-то деятель разместил там свой железный гараж, оказавшийся, по-видимому, ненужным, потому что висячий замок на гараже приржавел к воротам. Туда, в этот двор, по черной лестнице выходила с мусорным ведром только домработница Ивашкевичей Шура. Другие жильцы этого дома поступали проще: они выбрасывали мусор прямо через кухонное окно.
Дом Ивашкевичей был, как говорил наш папа, купеческой постройки. Высокий и узкий, семиэтажный, с готической башенкой на крыше и с вертикальным выступом посередине фасада (в этом выступе, который Женька называл «фонарь» или, по-архитектурному, «эркер», помещался кабинет «бабушкиной Жеки»), без лифта, он стиснут был двумя соседними зданиями: справа — трехэтажным старым особняком с кариатидами и всяческой лепниной (там теперь помещается какое-то посольство), а слева — нашим огромным многоподъездным послевоенным домом. Я все удивлялся тому дореволюционному купцу: что заставляло его громоздиться на таком крохотном пятачке, когда рядом имелся пустырь, который теперь занимает наш дом? Волчьи законы капитализма. На каждом из семи этажей купец соорудил по одной квартире, и было странно, поднимаясь по лестнице, видеть на площадке единственную дверь, увешанную множеством почтовых ящиков и звонков с сопутствующими табличками. На двери Ивашкевичей висел один ящик, и звонок был один, и только Ивашкевичи добились разрешения проделать окно в глухом брандмауэре: Женька говорил, что когда-то комната Маргариты была «черной», и «бабушкина Жека» называла ее «девичья комната».
Удивительно: эта почтенная женщина — ее звали Александра Матвеевна — души не чаяла в своем внуке и пользовалась, как мне кажется, взаимностью, а с внучкой никак не могла найти общий язык и разговаривала с нею то заискивающе, то оскорбленно и сухо. Между тем Женька приносил в дом неизмеримо больше неприятностей, чем Маргарита. В семье Маргарита считалась несерьезным и непутевым ребенком, хотя была она отличницей и школу окончила худо-бедно, а с серебряной медалью. Женьке же, что ни год, грозили крупные осложнения, он даже по литературе, при своей начитанности, едва-едва выползал на тройку. И бедная Александра Матвеевна, человек, несмотря на возраст, активный и занятый (она писала очень важные мемуары о Горьком, Луначарском, много ездила по стране, участвовала в конференциях, выезжала и за рубеж), — бедная «бабушкина Жека» вынуждена была взять на себя председательство в школьном родительском комитете, чтобы хоть как-то оградить своего любимца.
Женька был человек противоречивый: проказник, но проказник не злой; лентяй, но лентяй исключительно деятельный и энергичный; баловень, но баловень на редкость неприхотливый — ему почти безразлично было, как его одевают, чем кормят, что дарят. О будущем своем он совершенно не задумывался и даже раздражался, когда Александра Матвеевна начинала выспрашивать у нас с Тольцом, чем мы интересуемся, куда собираемся поступать после школы. «Вот видишь, Жека, — говорила она со вздохом, — у всех понемногу определяются интересы, пора и тебе разобраться в своей душе. Мне очень не хотелось бы, чтобы ты пошел по стопам родителей: артистическая среда не для тебя». — «А я пойду по твоим стопам, — отвечал Женька, — и стану персональным пенсионером».
Мне кажется, любовная бабушкина опека лишила Женьку воли, да простит мне приятель, он жил как дворянский недоросль, не ведая забот и умея только азартно развлекаться. «Послушай, как ты можешь, — сказал он мне однажды, — тебя же в домработницу превратили заживо, я б через неделю околел».
Зато уж в развлечениях Женька был неистощим и умел увлекать за собою других. Не командовать, а именно увлекать. «Пошли», — говорил он нам с Тольцом, и мы без лишних вопросов срывались с места и шагали, сами не зная куда, а следом за нами — еще с полдюжины ребят, тех, что оказались поблизости. Вдруг по дороге Женька останавливался, задумывался, тер пальцем переносицу и говорил: «Нет, не получится». И мы покорно возвращались, ни о чем не спрашивая и зная отлично, что если уж сегодня не получилось, то завтра обязательно получится. И получалось, что греха таить, потом хоть во дворе не появляйся. То новый способ хождения по вертикальной стене (не стану говорить, в чем он заключается: я сломал два пальца на левой ноге, и это был еще благополучный исход, а Женька ухитрился подняться аж до третьего этажа), то суперзмей полтора метра в диаметре: мы запускали его с крыши на бельевой веревке, и сильный порыв ветра чуть не унес Тольца на больничную территорию, а безобразный шестиугольник, склеенный из провощенной бумаги, еще долго летал над нашим районом, и участковый Можаев Петр Петрович, по прозвищу Деда, приходил разбираться. Этот Можаев, немолодой мешковатый капитан, бывший фронтовик, с лицом, выщербленным пороховой синью, был для нас, подростков, пострашнее тети Капы: та в худшем случае могла догнать, надрать уши или огреть по горбине метлой, а у Деды в кобуре лежали спички и папиросы и никакой метлы не было, имелось в его распоряжении одно только сладковато-жуткое слово «привод». «Ну что, привода захотелось?» — негромко спрашивал Деда, участливо и горестно кивая сам себе, и, честное слово, от страха волосы вставали дыбом.
Читать дальше