Я дрожу от тревоги. Кажется, моя реакция удивляет Оливье. Он открывает обе ладони и делает примирительный жест, прогоняя обуявший меня ужас:
— Успокойся. Ложись.
— Я вас умоляю, не зовите никого. И позвольте мне убрать ваш дом. Пожалуйста…
Я смотрю на пыльную мебель гостиной. На грязный паркет. На окна со следами от дождя и птичьего помета. Здесь столько нужно сделать, чтобы доказать ему, что я могу приносить пользу, что я достоен чести быть избранным.
— Хорошо, не буду звать врача. Но при условии, что ты останешься лежать и разрешишь мне помочь тебе, ладно?
— Нет, я… — протестую я, поднимаясь.
— Или я, или врач, — отвечает он сухо, усаживая меня обратно. — Лежи, а я схожу за аптечкой. Не двигайся. Это приказ.
Впервые мне отдают приказ с улыбкой. Впервые меня заставляют отдохнуть, вынуждают принимать ласку и лечение. Я опускаю голову на подлокотник, и меня охватывает странное ощущение. Блаженства, смешанного с неловкостью. Как странно лежать здесь, словно хозяин, удобно раскинувшись на диване в этой запущенной гостиной. Роль мебели тут играют лишь низкий столик да внушительный комод. На полу лежит яркий ковер. На белых стенах нет ни картин, ни фотографий, ни гравюр, не то что у Джонса. Только над дверью, ведущей в прихожую, висит маска. Странная маска, вырезанная из дерева, бесцветная, невыразительная. Гладкая. Блестящая. Без глаз, безо рта. Увидев ее, я вспоминаю легенду Нок. Про принцессу Сарьянну, про ее запретную любовь, навсегда спрятанную под деревянной маской. Про страшную смерть ее возлюбленного… Фаранга…
— Я нашел обезболивающее, а ногу тебе мазью натру. Но не уверен, что этого будет достаточно, чтобы облегчить твое состояние, — заявляет француз, вернувшийся с огромным несессером.
Когда он подходит ко мне, я приподнимаюсь и отрываю голову от подлокотника. Инстинктивно, из уважения. От резкого движения на моем лице появляется гримаса.
— Мы договорились, что врача не будет при условии, что ты лежишь спокойно. Сядь.
— Но я должен убрать в доме…
Оливье смотрит на меня с таким удивлением, словно я сказал ему, что дерево в саду превратилось в куст. Потом его лицо светлеет, и он громко смеется:
— Но ведь необязательно это делать именно сегодня? Давай теперь ложись.
Я краснею и покорно растягиваюсь на диване. Новый хозяин сбивает меня с толку своим поведением, ставит в тупик своим взглядом. Я зачарованно слежу за тем, как его руки роются в набитом битком несессере и достают ватные шарики, флакон со спиртом и тюбик с мазью. Он аккуратно, с ловкостью артиста, выставляет все на столик. Видя, как его длинные пальцы берут компресс, я не могу не подумать о картинах над лестницей. Об этих портретах, в которые он вдохнул душу, превратил в символы. На секунду я забываю о том, почему лежу здесь. Забываю о горящих на теле ранах, об изуродованном побоями лице. Я воображаю себя безликой моделью, которая пришла в мастерскую к гримеру для того, чтобы он открыл ее сущность.
— Тебе надо снять майку.
Я вздрагиваю. Перед ним мое лицо… Почему он не хочет им и ограничиться? Почему отказывается спрятать мои истерзанные ударами черты под радугой красок? Телу он ничем не может помочь. Шрамы молчать не заставишь.
— Не волнуйся. Я и не такое видел, — шепчет он.
Он отводит глаза, чтобы не смущать меня. Он открывает флакон со спиртом, чтобы намочить вату. Я дрожащими руками берусь за ворот, я стесняюсь, я робею, словно актер перед выходом на сцену. Как примет меня публика, когда поднимется занавес?
— Господи!..
Я знал, что француз ошибается. Что он никогда не видел такого тела.
Я знал, что он отпрянет, объятый страхом.
Ах, если бы он занялся только лицом…
— Это… это Джонс такое с тобой сделал?
Я энергично качаю головой.
— А кто? — спрашивает он, склоняясь надо мной.
Мой рот приоткрывается, но из него не вылетает ни звука. Я положил руки на живот, пряча раны, пряча свою историю. И отвернулся, чтобы погасить любопытство фаранга. Я не могу рассказать ему об ударах, о криках, о бесконечном рычании. Приличия не позволяют мне сделать это. Таец не делится своей личной жизнью с чужаками.
— Вытянись, — шепчет он, чтобы заставить меня убрать руки.
Его голос, нежный и мелодичный, как песнопения монахов в храмах, расслабляет мои мышцы. Спина постепенно снова прижимается к мягкой, гладкой поверхности дивана. Француз уничтожает импровизированный барьер и укладывает мои руки вдоль тела. Несколько секунд он оценивает масштабы катастрофы. Голубые глаза подергиваются прозрачной завесой. О чем он думает сейчас, зажав в пальцах ватный шарик и глядя на мою помертвевшую кожу? Может быть, он, как и я, слышит шепот, доносящийся с лестницы?
Читать дальше