Это музыкальная жизнь, к которой я приближался начиная с той первой пробежки на коньках, когда я, точно маньяк, промчался по всем вестибюлям и коридорам, ведущим от внешних к внутренним. К ней меня не приблизили ни мои отчаянные усилия, ни моя бурная деятельность, ни мои хождения в народ. Все это было просто движением от вектора к вектору в круге, который, как бы ни растягивался его периметр, все равно оставался параллельным царству, о котором я говорю. С колеса можно сойти в любой момент, потому как оно каждой точкой своей поверхности соприкасается с реальным миром и необходима только искра озарения, чтобы произошло чудо и конькобежец превратился в пловца, а пловец – в утес. Утес – это лишь символ деяния, благодаря которому колесо перестает вращаться вхолостую и существо достигает наивысшей полноты сознания. А такое сознание сродни неиссякаемому океану, который отдает себя солнцу и луне, а также и объемлет собой и солнце, и луну. И все, что существует, рождается из безбрежного океана света – даже ночь.
Подчас в безостановочном вращении колеса мне на миг приоткрывается характер прыжка, который необходимо сделать. Напрочь выскочить из часового механизма – вот она, спасительная мысль. Стать чем-то большим, чем-то иным, нежели самый прославленный маньяк на свете. Мне прискучила земная история человека. Мне прискучило покорять – даже покорять зло. Чудесно, конечно, излучать добро – это тонизирует, воодушевляет, оживляет. Но просто быть – это еще чудеснее, ибо это длится вечно и не требует никаких доказательств. Быть – это музыка, а музыка – это профанация молчания ради самого молчания, и потому она находится по ту сторону добра и зла. Музыка – это манифестация действия при отсутствии деятельности. Это чистый акт творчества, плавающий на собственной груди. Музыка не подстрекает и не защищает, не ищет и не объясняет. Музыка – это бесшумный звук, производимый пловцом в океане сознания. Это награда тому, кто ушел в себя. Это дар божества, которым становишься, когда перестаешь думать о том, чтобы им стать. Это Божий авгур, которым каждый станет в положенный срок – когда все, что есть, быть будет за пределами вообразимого.
* * *
Не так давно я бродил по улицам Нью-Йорка. Милый старый Бродвей! Стояла ночь, и небо было сапфирно-синим, таким же синим, как позолота на потолке Пагоды на рю-де-Бабилон в тот момент, когда начинает потрескивать механизм. Очутившись возле того самого места, где мы познакомились, я на мгновение притормозил и посмотрел на красный свет в окнах наверху. Как всегда, звучала музыка – по-прежнему легкая, острая, завораживающая. Вокруг миллионы людей, а я – один. Пока я там стоял, до меня вдруг дошло, что я о ней больше не думаю, а думаю я об этой вот книге, которую сейчас пишу, и книга стала для меня важнее, чем она, важнее, чем все то, что с нами произошло. Станет ли эта книга правдой, полной правдой и ничем, кроме правды? Упаси бог! Снова нырнув в толпу, я стал ломать голову над проблемой правды. Сколько лет уже я пытаюсь дорассказать эту историю, а вопрос правды все наваливается на меня, как какой-то кошмар. Сколько раз пересказывал я другим обстоятельства нашей жизни – и всегда говорил правду. Хотя правда тоже может оказаться ложью. Правда – это еще не все. Правда – это лишь ядро некоей тотальности, а тотальность – неисчерпаема.
Помнится, когда мы расстались с ней в первый раз, только благодаря этой самой идее тотальности я тогда и выкарабкался. Она все так представила, когда уходила, будто разрыв пойдет нам во благо, впрочем, может, она и правда так считала. Сердцем я чувствовал, что она хочет от меня освободиться, но был слишком труслив, чтобы это признать. Но когда я осознал, что она может без меня обойтись – даже недолго, – правда, от которой я изо всех сил открещивался, стала бешеным темпом заполнять все мое существо. Это было самое мучительное из всего, что мне довелось испытать, и в то же время – как бальзам на душу. Когда я полностью опустошился, когда чувство одиночества достигло такой остроты, что острее было уже просто некуда, я вдруг понял, что, если продолжать жить, эта невыносимая правда должна вылиться в нечто более глобальное, нежели остов личной трагедии. Я понял, что сделал едва заметный рывок в иное царство – царство, сотканное из более прочного, более эластичного волокна, царство, разрушить которое бессильна даже самая страшная правда. Я уселся писать ей письмо о том, как скверно мне становится при мысли ее потерять, и о том, что я решил взяться за книгу о ней – книгу, которая ее обессмертит. Это будет такая книга, писал я, какой еще никто в жизни не видывал. В исступлении я молол отчаянный вздор, перескакивая с одного предмета на другой, как вдруг в самый разгар этого бреда я оторвался от письма, задумавшись о том, почему же это я так счастлив.
Читать дальше