По крайней мере раз в неделю Денвер заходила к Леди Джонс, которая настолько вдохновилась, что стала печь специально для нее большую булку с изюмом по собственному рецепту, поскольку Денвер, как ей показалось, была просто помешана на сладком. Леди Джонс подарила ей книжку псалмов и слушала, как та бормочет слова про себя или громко выкрикивает их. К июню Денвер выучила наизусть все пятьдесят две страницы — по одной на каждую неделю года.
Итак, жизнь Денвер вне дома шла совсем неплохо, но вот в нем ей становилось все хуже и хуже. Если бы белые жители Цинциннати допускали негров в свою лечебницу для душевнобольных, то пациенты для нее вполне нашлись бы в доме номер 124. Обретя силы благодаря приносимым в дар продуктам — об этом источнике ни Сэти, ни Возлюбленная даже не спрашивали, — эти женщины точно получили долгожданную передышку перед днем Страшного суда, от дьявола, должно быть, получили. Возлюбленная бездельничала, ела, валялась то на одной постели, то на другой. Иногда она вскрикивала: «Дождь! Дождь!» — и царапала себе горло, пока капельки ярко-красной крови не проступали на коже цвета полуночи. Тогда Сэти кричала: «Нет!» — и, сшибая стулья, бросалась к ней, чтобы поскорее стереть с ее горла эти крохотные сверкающие рубины. Порой Возлюбленная просто сворачивалась клубком на полу, зажав руки между коленями, и в таком положении оставалась часами. Или отправлялась к ручью, опускала ступни в воду и с громким плеском болтала ногами, забрызгивая подол до колен. Потом обычно шла к Сэти, ощупывала пальцами ее зубы, а с пушистых ресниц и из огромных черных глаз капали слезы. В такие моменты Денвер казалось, что неизбежное свершилось: Возлюбленная, склонившаяся над Сэти, выглядела матерью, а Сэти — ребенком, у которого режутся зубы; а в те часы, когда она Возлюбленной была не нужна, Сэти покорно сидела на стуле в уголке. Чем больше и толще становилась Возлюбленная, тем худее и меньше — Сэти; чем ярче сверкали огромные глаза Бел, тем чаще глаза Сэти, те глаза, которые она прежде никогда не отводила в сторону, казались тусклыми щелками, опухшими от постоянной бессонницы. Сэти больше не расчесывала и не взбивала свои пышные волосы и не плескала себе в лицо водой, умываясь. Сидела в кресле, облизывая губы, точно наказанный ребенок, а Возлюбленная тем временем пожирала ее жизнь, забирала ее себе, распухала от этого обжорства, становилась все толще и выше. И старшая из них уступала младшей во всем без звука.
Денвер ухаживала за обеими. Мыла, готовила, порой обманом заставляла мать хоть немножко поесть, когда удавалось, добывала сладости для Возлюбленной, чтобы доставить той радость и успокоить ее, потому что невозможно было предположить, что она способна выкинуть уже в следующую минуту. Когда наступила настоящая жара, Возлюбленная вполне могла, например, ходить по всему дому голой или слегка завернувшись в простыню; живот ее победно торчал, как перезрелая дыня.
Денвер считала, что понимает, чем вызвана эта болезненная связь между Сэти и Бел: мама пыталась как-то загладить свое преступление, а Возлюбленная без конца заставляла ее расплачиваться. Но этому никогда не будет конца! Видя, как худеет и усыхает ее мать, как она унижена, Денвер испытывала одновременно и стыд, и злость. И все-таки она понимала: больше всего Сэти боится того же, чего прежде боялась она, Денвер, — того, что Возлюбленная может уйти. Что, прежде чем Сэти сумеет объяснить Возлюбленной, что все это для нее значило, что заставило ее провести пилой по крохотному горлышку и почувствовать, как кровь ее ребенка маслянистым ручьем заливает ей руки, а потом придерживать эту головку лицом вверх, чтобы не отвалилась, сжимать дочку в объятиях, принимая в себя, впитывая те предсмертные судороги, что пробегали по ее тельцу, такому пухленькому и совсем недавно полному жизни, — прежде, чем она успеет объяснить ей все это, Возлюбленная может уйти. Уйти до того, как Сэти сумеет заставить ее понять, что хуже смерти — куда хуже — было то, от чего умерла Бэби Сагз; то, что знала Элла; то, что видел Штамп, и то, от чего Поля Ди била неукротимая дрожь. То, что любой белый может забрать тебя себе целиком, всего, вместе с душой, если это придет ему в голову. Не просто вынудит тебя работать на него — может убить или изуродовать, может испачкать тебе душу. Испачкать так, что ты сама себе станешь отвратительна; забудешь, кем была прежде, даже вспомнить не сможешь. И хотя она, Сэти, и многие другие пережили такое и справились, она никогда не смогла бы позволить, чтобы это случилось с ее детьми. Самое лучшее, что было в ней, — это ее дети. Ладно, пусть даже белые испачкают ее тело и душу, но им не добраться до самого лучшего в ней, самого прекрасного, волшебного — до той части ее существа, что всегда была чиста. И не будет тех не приснившихся ей снов о том, чей обезглавленный торс свисал тогда с дерева с нарисованным на груди знаком — ее мужа или Поля Эй; и о том, не окажутся ли ее дочери среди тех горящих заживо девушек в школе для цветных, подожженной бандой патриотов; и о том, не станет ли группа белых мерзавцев своими грязными лапами касаться обнаженного тела ее девочки, насиловать ее, пачкать ее бедра своей спермой, а потом просто выбросит из поезда на полном ходу. Это она, Сэти, могла бы «работать» на бойне по субботам, но только не ее дочь.
Читать дальше