Рози понимала его нетерпение.
— Доктор должен скоро прийти, — подбодрила она его. — Поди, сынок, посиди в тенечке и сорви себе персик.
— Хорошо, — сказал он. — Спасибо, тетя.
Три персиковых дерева, усыпанных желтыми плодами, стояли в ряд от флигеля до угла веранды перед домом. Он выбрал себе самый большой и спелый персик и устроился с ним на ступеньках перед дверью в кухню.
Ничто не нарушало покоя вокруг. Даже сизые голуби, смягчавшие воркотней немилосердный полуденный жар, и те примолкли. Он сосал шероховатую косточку персика до тех пор, пока она не стала отдавать горечью, и тогда выплюнул ее на ладонь и выбросил, вытер о штаны пальцы, взял игемфе — он положил ее у ног, пока ел персик, — поднес к губам. Пальцы сами легли на лады, и он выдохнул тихие переливчатые звуки, родившиеся где-то в самой глубине его существа.
Это были его грезы, все, что смутно теснилось в памяти еще с младенчества, еще когда он, свернувшись калачиком, висел в одеяле за спиной у матери, гнувшейся на жнивье, убаюканный ритмичными движениями ее тела.
То была музыка африканского ветра, который Тимоти еще на пороге жизни все тянулся ухватить в зеленой траве, где он делал свои первые неверные шаги по земле. Он до сих пор жаждет поймать его. Ветер, как песня, напевно звучит в ушах, он слышит его голос, протяжно звенящий в высоком маисе и колышущий его шелковистые султаны, вздыхающий в тростниках, рыдающий в верхушках камедных деревьев. Он знал, что у ветра веселый нрав лишь ранним летом, и боялся его неистового воя в пепельно-желтом тревожном небе, когда он вдруг сорвется — не в тот, не в этот, так в другой год — и пойдет бесноваться, валить деревья и телеграфные столбы по всей округе в пятьдесят миль и срывать с каменных домов крыши.
А сегодня в небе ни ветерка: оно держит себя «в руках». Он играл мелодию молодого ветра, легкого бриза на воде в воскресный полдень, когда африканцы собираются у дамбы в длинных бело-голубых апостольских одеждах, чтобы среди густых камышей вновь утвердиться в верности Иоанну Крестителю.
Он играл с закрытыми глазами. Этого требовала нежная простота мелодии.
Доктор Ян Вреде услышал свирель, когда ставил в гараж свой «шевроле». Он узнал эту мелодию и улыбнулся. Шиллинг уже ждал его.
Доктор Ян — Йоханнес Стефанус Вреде — был шести футов и пяти дюймов роста, прямой и тонкий как жердь. Открытый выпуклый лоб, над ним вечно взъерошенные пегие волосы, выцветшие на солнце. Бледно-голубые глаза глядели ровно, спокойно, самые обычные глаза — но только до той минуты, пока доктор не улыбался. Тогда они прятались, кожа вокруг них собиралась лучиками морщинок, и светились из глубины, неожиданно бездонные и лукавые. Они еще больше менялись, когда доктор Вреде сердился, — а он разражался гневом чаще, чем сам этого желал, — и тогда из голубых становились черными и сыпали искрами.
Чисто выбритое лицо, коричневое от загара, характерного для десятого поколения европейцев, выросших на африканской земле; упрямая верхняя губа под крупным, чуть крючковатым носом.
Яна Вреде можно было принять одинаково за уставшего человека и за мягкого человека, за человека, погруженного в размышления или даже терзаемого печалью. Может быть, в глубине души он оставался даже беспечным, но во всем, что касалось его профессии, доктор Вреде был сама энергия. Его худоба, чуть сутулая спина, узкие кисти, тонкие и хрупкие пальцы как-то не вязались с замечательной мускулатурой рук от запястий до плеч. Доктор Вреде держался уверенно. Его все знали. Доктор с саквояжем. Этот саквояж привыкли видеть еще в руках его отца. До того как в этих краях появился первый автомобиль, по бурым волнистым пескам вельда вокруг Бракплатца колесил фургончик с брезентовым верхом, натянутым на обручи, — кейпкар, как их здесь называют. В экипаж запрягали пару проворных гнедых лошадок. В любое время дня и ночи, круглый год, в любую погоду старый доктор, восседая между высоких колес, разъезжал по своим пациентам. Его сын Ян, теперь уже сам тридцати четырех лет от роду, водил свой «шевроле» по тем же песчаным дорогам, унаследованным от отца вместе с черным саквояжем, который хранил как символ преемственности — своего рода марку фирмы.
Никем не потревоженный сон, вкусный завтрак и необременительный утренний обход больных — сегодня не было решительно никаких оснований жаловаться на жизнь. Жара расслабила его, розное жужжание пчел навевало дремоту, и он лениво двинулся к входной двери.
Читать дальше