— Еще одно, и все!
Пантелимон Таку дочитывал последнее извещение о похоронах. Кончив читать, он отодвинул газету и потер костлявые, как у скелета, пальцы, словно после удачно завершенного дела.
— Не поверишь, сколько их нынче! Шестеро! Шестеро, дорогой Иордэкел! Это тебе не шутки!
Умерло шесть человек! Двадцатилетних, тридцатилетних. Девушка семнадцати лет… Все молодые, и все умерли. А он жив! И, как всегда после чтения некрологов, он не мог совладать с чувством странного, чудовищного удовлетворения. Смерть опять обошла его стороной, выбрав жертву где-то еще, набрав положенное число из других резервов.
Он пододвинул доску и начал партию, высматривая на лице Иордэкела Пэуна признаки болезни, которая, надо думать, пощадит его самого, раз уж остановила свой выбор на другом.
Движения его были осторожны и скупы. Он не растрачивал сил попусту. Вместо того чтобы бросать кости, ронял их из кожаного мешочка. Выбив фишку противника, не давал себе труда ее сиять. Только делал знак отставить ее на край доски, чтоб была на виду. А сам прижимал к себе высокий стакан с газировкой, прикрывая ого рукою, отгораживая свои владения от воображаемого похитителя.
С тем же свирепым инстинктом собственника он не позволял болельщикам сдвигать с места свою шляпу и свой зонтик, занимавшие соседний стул, не разрешал официанту убирать стакан, когда тот был уже пуст и только загромождал стол.
Он не курил, не прикасался к крепким напиткам, не подавал никому руки, а когда в городе начиналась какая-нибудь эпидемия, нюхал карболку и никому не отворял дверей своего дома — дома старого холостяка, богатого, эгоистичного и жадного. Его дом был одним из самых представительных особняков на Большой улице: с каменной оградой, воротами из железных пик, четырьмя злыми цепными псами, двойными решетками на окнах, — и соседствовал с палатами Нягу Избэшяну-Рекурса, другого известного по всему уезду богатого старика, имевшего три поместья, три дома, три лесных участка и тридцать три тяжбы с целым светом: с соседями и крестьянами, фиском и министерствами, поставщиками и скупщиками зерна, маклерами и иностранными фирмами. В раскрытые ворота палат Нягу Избэшяну-Рекурса потоком вливались автомобили и пролетки, привозя гостей, родственников, друзей и адвокатов. В особняке Таку, здании угрюмом и вроде как заброшенном, — ни души.
Он жил в нем один, как филин. По ночам в окнах никогда не горел свет. Должно быть, за этими окнами месяцами никто не ходил из опасения попортить ковры и поцарапать паркет.
Таку помещался в дальней комнате рядом с кухней, где всей мебели только и было, что железная кровать под солдатским одеялом да деревянная лохань.
Отсюда он и выползал, разнося по городу зловещий запах морга и омрачая любую радость. В его присутствии к самому безудержному веселью примешивалась щемящая душу тревога, передававшаяся от гостя к гостю, будто каждый вдруг вспоминал, что оставил дома возле занавески или на ворохе газет горящую свечу. Дружба с Иордэкелом Пэуном, ограничивавшаяся, впрочем, тремя партиями в кости по утрам, после чего они в этот день больше не виделись, было одной из тех необъяснимых связей, которые обусловлены законом противоположностей.
Был лишь один человек, мстивший Таку от лица общественного мнения, упрямо преследуя его и при встрече потешаясь с утонченной жестокостью кошки, когда ей в лапы попадает мышь. Вот и теперь этот человек заметил его с противоположной стороны улицы. Перешел ее и прежде, чем поздороваться, прохрипел официанту, чтобы тот прибрал помещение, попросту говоря — убрал с дороги шляпу, зонтик и стакан Пантелимона Таку.
Официант повиновался. Владелец зонтика и шляпы не посмел возразить. Проглотил пилюлю молча.
Только по окончании этой процедуры вновь прибывший протянул им волосатую руку и плюхнулся на стул.
Григоре Панцыру — а для синьора Альберто пять рюмок коньяка Мартель — бородач, в мешковатом костюме кофейного цвета, с грязным воротничком рубашки, криво повязанным галстуком и сократовским в синих прожилках носом. Сняв мягкую шляпу со смятым верхом, он швырнул ее официанту, открыв огромный с асимметричными шишками лоб, переходивший в лысину до самого затылка, обрамленный клочками редких волос на висках. Этот человек, одновременно гордость, страх и позор ныне давно вымершего поколения университариев, уже двадцать лет как вышел на пенсию и приближался к восьмому десятку, но, несмотря на свою разгульную жизнь, дававшую повод для бесчисленных и бесплодных расследований, не утратил ни узловатой крепости тела, ни остроты ума. В молодости он блестяще окончил Сорбонну, имя его и теперь еще упоминалось в зарубежных научных журналах, при обсуждении проблем, впервые разрешенных валашским математиком; он был на «ты» с министрами, которые в свое время учились вместе с ним в университете и в ту пору не годились ему и в подметки. Потом министры отправились на кладбище, свидетели его научной карьеры — туда же; а он все жил и при встречах с мертвяками вроде Пантелимона Таку становился брюзглив и мрачен.
Читать дальше