Безучастная сестра и та прислушалась, когда Николай рассказывал эту историю, а мать твердила:
— Благослови тебя Господь, мальчик мой!
Тарабас и сам был уверен, что рассказывал чистую правду.
Все встали. Стоя торжественно попрощались. Старый Тарабас сказал, что через четыре недели снова увидит сына. И все его целовали. Завтра утром он никого видеть не хотел. Мария наградила его беглым поцелуем. Мать с минуту обнимала его, покачивая. Вероятно, вспомнила то время, когда качала сына на руках.
Пришла челядь. И с каждым, со слугами и служанками, Николай обменялся прощальным поцелуем.
Потом он ушел в свою комнату. Лег на кровать, не раздеваясь, в грязных сапогах. Проспал, наверно, час, а потом его разбудил какой-то незнакомый шорох, он увидел, что дверь открыта, и пошел закрыть ее. Она распахнулась от порыва ветра. И окно напротив двери тоже было открыто.
Заснуть он больше не смог. Подумал, что, может статься, дверь распахнул вовсе не ветер. Что, если Мария пыталась снова повидать его? Отчего она не спит с ним, в последнюю ночь, какую он проводит в этом доме? Он знал, где ее комната. Она, верно, лежит в постели, в ночной рубашке, крест висит над кроватью. (Почему-то он пугал его.)
Он отворил дверь. На руках съехал по лестничным перилам, чтобы не топать тяжелыми сапогами по ступенькам. Открыл дверь Марии. И запер за собой на задвижку. На мгновение замер. Вон там кровать, знакомая, в детстве он с Марией и сестрой снимали простыни, играя в похоронную процессию. Каждый по очереди изображал покойника. В большом прямоугольнике окна светилась синяя ночь. Тарабас шагнул к кровати. Скрипнула половица, и Мария проснулась. Еще в полусне, охваченная страхом, она раскинула руки. Приняла Тарабаса таким, как есть, в сапогах и при сабле, с наслаждением ощутила на лице его жесткую щетину и неловко обняла за шею.
Удовлетворенный и властный, он с шумом поднялся. Мягко и уже слегка нетерпеливо отвел протянутые руки Марии назад, на кровать.
— Ты моя! — сказал Тарабас. — Когда вернусь, мы поженимся. Храни верность. Не смотри на других мужчин. Прощай! — И он покинул комнату, не обращая внимания на шум, пошел наверх за вещами.
Наверху, в комнате, сидел старый Тарабас. Шпионят, стало быть, сразу же подумал Николай. Шпионят за мной. Давняя злость на отца снова проснулась, злость на старика, который жестоко прогнал его, в жестокий Нью-Йорк. Отец встал, шлафрок распахнулся, открыв крестьянскую рубаху и длинные кишки подштанников из грубого полотна, с завязками на мощных щиколотках. Обеими руками отец схватил Николая за эполеты.
— Я тебя разжалую! — сказал он. О, как хорошо знаком ему этот голос, не более громкий, чем обычно. Только кадык двигался вверх-вниз, резче, нежели всегда, и в глазах читался холодный гнев, гнев из чистого льда. Что-то сейчас будет, подумал Николай, страх за эполеты сбивал его с толку.
— Отпусти! — выкрикнул он. В следующую секунду ладонь отца с размаху ударила его по щеке. Николай отпрянул, а старик запахнул шлафрок.
— Если вернешься живой-здоровый, женишься! — сказал отец. — А сейчас ступай! Сию минуту! Исчезни!
Тарабас схватил саблю и шинель, повернулся к двери. Открыл ее, секунду помедлил, еще раз обернулся и сплюнул. Потом хлопнул дверью и поспешил вон из дома. Лошади, кучер и экипаж уже дожидались, чтобы отвезти его на вокзал.
Война стала ему родиной. Великой, кровавой родиной. Он воевал то на одном участке фронта, то на другом. Очутившись на мирной территории, поджигал деревни, оставлял после себя развалины больших и малых городов, рыдающих женщин, осиротевших детей, изувеченных, повешенных, убитых мужчин. Отступал, изнывал от беспокойства, убегая от врага, в последнюю минуту мстил мнимым предателям, разрушал мосты, дороги, железнодорожные пути, подчинялся и приказывал — все с одинаковым удовольствием. В полку он был самым храбрым офицером. Дозорные отряды вел с осторожностью и хитростью, с какой выходят на охоту ночные хищники, и с уверенной дерзостью безрассудного человека, которому не дорога собственная жизнь. Пистолетом и кнутом гнал в атаку своих трусоватых крестьян, но храбрецам подавал пример: шел впереди. Ему не было равных в искусстве незаметно, прячась в траве, среди деревьев и кустов, под покровом ночи или в утреннем тумане подкрасться к проволочным заграждениям, чтобы уничтожить врага. Он не нуждался в топографических картах, обостренными чувствами мог угадать тайны любого рельефа. Его чуткий слух тотчас улавливал смутные и далекие шорохи. Бдительный глаз мигом примечал любое подозрительное движение. Твердая рука действовала мгновенно, стреляла без промаха, крепко держала то, что схватила, свирепо наносила удары по лицам и спинам, сжималась в кулак с безжалостными костяшками, но с готовностью и стальной нежностью разжималась для товарищеского пожатия. Тарабас любил только таких, как он сам. Его награждали, произвели в капитаны. Каждый в его роте, кто выказывал склонность к промедлению, не говоря уже о трусости, был ему врагом, таким же, как тот, против которого сражалась вся армия. Но каждый, кто, как сам Тарабас, не дорожил жизнью и не страшился смерти, был ему сердечным другом. Голод и жажда, боль и усталость, дневные переходы и бессонные ночи закаляли его сердце, даже радовали его. Совершенно не обладая стратегическим талантом и не разумея того, что на армейском языке называется «крупными операциями», он был превосходным фронтовым офицером, отличным охотником в небольших охотничьих угодьях. Да, он, Николай Тарабас, был охотник, неистовый охотник.
Читать дальше