Узнал он и тяжелый хмель, и мимолетную любовь. Дом, усадьба, отец с матерью и кузина Мария канули в забвение. Когда Тарабас однажды вспомнил о них обо всех, слать весточку было уже поздно, потому что его родину оккупировал враг. Он не слишком огорчился, война стала ему великой, кровавой родиной. Нью-Йорк и Катерина тоже канули в забвение. И все-таки порой, в затишье, меж опасностью и битвой, пьянством и трезвостью, мимолетным угаром и мимолетным убийством, Тарабасу на секунду-другую (но и только) становилось ясно, что с того часа, когда цыганка на нью-йоркской ярмарке предсказала ему судьбу, он жил как преображенный, как околдованный и зачарованный пленник сна. Это была вовсе не его жизнь! Иногда ему казалось, будто он умер и жизнь, какую он вел сейчас, разыгрывается уже на том свете. Однако стоило этим мгновениям раздумья миновать, как Тарабас снова тонул в дурмане крови, которая лилась вокруг, в том числе по его приказу, в смраде трупов, вони пожаров и в своей любви к истреблению.
Так оно и шло, его перебрасывали, от пожара к пожару, от убийства к убийству, и ничего скверного с ним самим не происходило. Какая-то высшая сила оберегала его и хранила для странной его жизни. Солдаты любили его, но и боялись. Подчинялись его взгляду и малейшему движению руки. А если кто-нибудь из них восставал против жестокости Тарабаса, бунтовщика почти никто не поддерживал. Все они любили Тарабаса, и все боялись его.
Тарабас тоже любил своих людей, любил на свой лад, так как был их повелителем. Многие из них погибали у него на глазах. И их гибель нравилась ему. Ему вообще нравилось, когда вокруг умирали, а когда он — только у него во всем полку была привычка делать это в разгар боев — обходил окопы, выкликал имена своих людей и в ответ слышал от товарищей «погиб», то ставил в записной книжке крестик. В такие минуты ему порой казалось, что он и сам вообще-то уже мертв; все, что он испытывал, происходит на том свете; и другие, павшие, наверняка начали третью жизнь, как он сам — вторую.
Он ни разу не был ранен, ни разу не болел, ни разу не попросил отпуска. Единственный в полку он не получал и не ждал писем. О доме никогда не говорил. И это укрепило всеобщее мнение о нем как о человеке странном.
Так он прожил войну.
Когда грянула революция, Тарабас ожесточенно держал свою роту в повиновении — жестом, кулаком, взглядом, пистолетом и тростью. Вникать в происходящее в политике не его дело. Его не занимало, свергнут царь или нет. В своей роте он сам был царем. И очень хорошо, что начальники — штаб, армейское командование — начали отдавать путаные и противоречивые приказы. Он мог оставить их без внимания. И вскоре, поскольку его, единственного во всем полку, революция не сбила с толку и не изменила, он имел больше власти, чем полковник. Полком командовал Тарабас. И передислоцировал его по своему усмотрению то туда, то сюда, самостоятельно вел бои, врывался без разбору в деревушки и городки, свежий и бодрый, как в первые недели войны.
Однажды — воскресным днем — в полку появился солдат, которого Тарабас никогда раньше не видел. Впервые за свою армейскую жизнь он ужасно испугался обыкновенного пехотинца. Они стояли в крохотной, полуразрушенной снарядами галицийской деревеньке. Капитан Тарабас квартировал в одной из более-менее уцелевших халуп, провел ночь с четырнадцатилетней дочерью хозяйки, а утром велел денщику подать кофе со шнапсом. День выдался солнечный, было около девяти утра. В свеженадраенных сапогах, в вычищенных просторных бриджах с кожаными леями, выбритый, со стеком в руке, в том ублаготворении, какое человек вроде Тарабаса может испытывать сияющим осенним утром после приятной ночи, капитан покинул халупу и девушку, что сидела в рубашке возле двери. Тарабас ласково шлепнул ее стеком по плечу. Девушка встала. Он спросил, как ее звать.
— Ваше благородие еще вчерась вечером спрашивали, когда я пришла к вам в постель, — ответила девушка. В ее зеленых, глубоко посаженных глазках светился озорной и злобный огонек.
Тарабас видел под рубашкой юную грудь, тонкую цепочку на шее, подумал о кресте, который носила Мария, и сказал, коснувшись стеком ее пробора:
— Отныне, пока я здесь, тебя зовут Мария!
— Слушаюсь, ваше благородие! — отозвалась девушка. И Тарабас, насвистывая, удалился.
Как уже сказано, он пребывал в великолепном расположении духа. На ходу пробовал рассечь стеком блестящие нити бабьего лета. Безуспешно, эти странные нити, созданные словно из ничего, лишь обвивались вокруг тросточки, чуть ли не ласкались к ней. И это тоже было Тарабасу по душе. Затем он свернул папиросу из табака, насыпанного в карман, и замедлил шаг. Он приближался к лагерю своих солдат. Вот и унтер-офицер уже спешит с докладом. Нынче воскресенье. Солдаты лениво и устало лежали на поросших травой склонах и на жнивье.
Читать дальше