Люда взяла его винтовку, поползла к своему переднему краю. И уже все безразлично. Поднимается и во весь рост идет к своим. Кто-то жмет ее онемевшую руку, кто-то провожает ее в полк. Даже воды не хочется. Глаза закрываются от усталости. Кто-то кормит чем-то, укладывает.
Она шутит:
— Да что вы, ребята, отдохну в конце концов в госпитале, помоюсь там всласть.
— Скажите, а как часто вы принимали ванну?
Этот вопрос задан всерьез полным джентльменом с холеным лицом.
«Где? — хотела спросить она. — В Севастополе? Да что вы…»
Но она ответила с достоинством:
— Ну, раза три в день. Только у нас считается неприличным спрашивать даму о ее туалете.
Громкий смех, на этот раз одобрительный.
…А в Севастополе немцы захватили водокачку. Приходилось пить шампанское, в пулемет заливали шампанское, брились шампанским — оно опротивело, и даже от его запаха передергивало.
Зимой умывались снегом, потом шампанским, а мыться, мыться как следует можно было только тогда, когда брали в госпиталь.
Это было прекрасно: под землей, в Инкерманских штольнях, в госпитале 25-й дивизии. Хороший был госпиталь, отличный. А начальник санчасти был Борис Варшавский, умный человек, шутник. Он там где-то и остался, не то в штольнях, не то в земле.
— А какое у вас было белье?
Люда больше уже не могла отвечать на эти вопросы.
«Белье нам шили севастопольские старушки; они вязали для нас перчатки, шарфы, жилеты и стирали нам. И, отправляясь в госпиталь, мы получали свежее, пахнущее домом белье. А дом у старушек тоже был под землей или на окраине города, под обстрелом врага.
Но зачем об этом говорить сейчас, здесь?
Ведь меня спрашивают потому, что плотный, холеный журналист хочет понять, цивилизованное ли существо русская женщина. Он ведь своим глазам не верит».
Она уже стояла, а не сидела: гневная, красивая, с лицом, по которому пробегали сполохи, — глаза блестели, губы вздрагивали. С каким удовольствием она бы сказала им, что думает о них, об их воспитанности, осведомленности, об их дружественности.
Ничего, она обязательно расскажет про воду, про баню, про стирку ребятам на заводах — эти ее поймут.
Про воду, которой не было. Про стирку, которую перед смертью своей, от мины, устраивала Дарья Семеновна с Корабельной…
И вдруг Люда удивилась, что она в Америке и перед ней сидят и стоят люди, наверное с нежностью помышляющие о долларе, и, кажется, у них нет никакого представления о том мире, из которого она попала сюда.
Вот так бывает: добираешься, во что-то долго входишь, уже живешь в этом, но то, что произошло, до конца все-таки не осознаешь.
Теперь наступило нечто вроде пробуждения. И случилось оно на пресс-конференции, где толпилось пятьдесят два представителя газетного мира Америки.
Но все еще продолжалось, и Люда взяла себя в руки.
— Вы красите губы? Какие духи вы предпочитаете?
— Духи? «Манон». Крашу — иногда.
И все неправда. Но теперь она рассмеялась: какая чепуха эта игра в песочек непростительно скучных дядей. И она из-за них волновалась, возмущалась — было из-за кого!
Да, они все были живы, вполне здоровы, судя по их отличному виду, и по-своему предприимчивы. Каждый день они выбегали на поиски своего доллара, большего, меньшего, но сулящего им блага, казавшиеся им сутью жизни.
А Левы Иша здесь не было. И смешно подумать — ведь он коллега этим мистерам, которые задавали такие серьезные вопросы о духах.
Последнее, что она видела в Москве, было письмо от Левы. Он писал из Севастополя ее матери, с которой и вовсе не был знаком.
О существовании письма Люда узнала только недавно, когда увидела мать перед своим отъездом в Америку, — последний знак Левы: дружеский, сердечный, незадолго до его гибели. А севастопольский корреспондент «Красной звезды» был ведь очень занят, но помнил: на Мекензиевых осталась женщина, и она не может выпустить винтовку из рук.
Иш писал ее матери, зная, что Люда лежит в засаде и хочется ей самой все рассказать матери, и ничего не может снайпер. Все спеклось, и не страшно ли будет маме читать такое письмо там, далеко в Удмуртии. Часами на Мекензиевых схватывались две смерти, чья возьмет! А ночь после поиска? Даже во сне шевелится трава, как волосы, и душат кошмары. День — что год. Севастопольское время имело особый отсчет.
«Маме надо писать чаще, — говорил снайперу Лева Иш, — она ведь тоже считает часы и, даже получив от вас письмо, не знает, от живой или от мертвой оно пришло».
Читать дальше