— Я беглый казак, — ответил Иван, — иду к Чапаеву.
— Значит, уже пришел, я Чапаев, — сказал всадник, и так просто, что поверил ему Иван. — А теперь, — продолжал Чапаев, — пройдешь три улицы, завернешь в угловой дом, там спросишь Вениамина Ермощенко, главного по Советской власти. С ним потолкуешь, он и снарядит тебя, как надо…
— Вошел я в комнату к тому Ермощенко, — вспоминал Иван-Казачок, — вижу: глазом густым, бровью темной, каштановым волосом, смуглым лицом, огнем в лице схож он с донским казаком.
Говорю ему о встрече с Чапаевым и заявляю:
— Доказательство убеждений имею пониже спины, чтобы не приняли меня за разведку.
Поворачиваюсь к Ермощенко спиной, скидаю порты. Потом быстро одеваюсь, но не могу повернуться — опротивело все.
Слышу, говорит Ермощенко:
— Страшно это человеку. Еще страшнее человеку-солдату, а еще того пуще казаку, ежели он человеком оказался.
После того разговора снабдили Ивана-Казачка конем, ружьем и ремнем…
И седой старик с челкой, постукивая палкой, глядя куда-то мимо Глеба, продолжал свой рассказ тише и раздумчивее:
— Вот как с уральской грани перешагнул я в степное большевистское войско… Запомнилась мне и вторая встреча с Ермощенко. Когда в августе восемнадцатого мы отбили Николаев от белочехов и наводили в городе порядок, повстречал меня на улице Ермощенко. И, хоть опечаленный был нашими потерями, узнал и окликнул:
— Иван-Казачок, ты хороший хозяин честному слову. — И посмотрел на меня темным, горячим глазом.
До чего же был хорошего взгляда человек! Будто и нету этих сорока лет, запомнился.
А с Чапаевым до того я дважды откатывался от Уральска. И вот что в нем сидело: убеждение, что возьмем Уральск. Мы откатываемся, а он уверен, что все еще получится наоборот. Но ведь как раз в это время в Семиглавом Маре казаки на нас турманом налетели… Чапаев постепенно отводил нас к Николаеву, и тут он повстречал меня. И подумать надо, меня же успокаивает. Помнит, что у меня с Уральском свои счеты.
— Отвоюешь, Иван-Казак, свой Урал, и они, белоказаки, провоюют его. Еще твои осетры в Урале и Чагане тебя дожидаются. А то кому первого осетра ловил?
— Царю, — отвечаю.
И вправду, первая ловля всегда для царя была.
— Ничего, теперь возьмем Уральск, и ты свое все сполна отполучишь. Сам назначишь в реке Урале революционный порядок…
Когда Глеб вернулся вечером к Даниле Тимофеевичу, он застал Южина сидящим у костра. На треноге висел казан, пахло ухой, а в большой миске лежал, величиной с вишню, матовый синий торн.
Глеб передал Даниле свой разговор с Иваном-Казаком.
— Видишь, как уберег он каждое слово Ермощенко и Чапаева. По два разговора с ними имел, а сохранил их, как другой именное оружие бережет. Суровый старик, но ничего не растерявший, — заметил дядя Данила, подбрасывая сухие ветки тальника в огонь.
Вту ночь, сидя у костра, дядя Данила рассказал Глебу историю одной встречи.
— Ну, а пятый Иван, может, вовсе и не Иван был, а попал в нашу степь и сделался им. Звали его Иштван, а мы кликали Иштваней. Пленный, работал он на николаевском кожевенном заводе. Много пленных в ту пору расселили по всей России: у заводчиков, мукомолов, в мастерских. После Октября каждый по-своему искал свою судьбу: Иштван и Петька-Чех пришли к Чапаеву. Переговоры вел Петька-Чех. Говорил похоже на русский, только некоторые слова перекувыркивал или тянул до невозможности, почище наших волжан.
Иштваня заявил свое:
— Говорю, мол, русским языком плохо, а пулеметом хорошо.
И право, после боя дружки только и могли ему сказать:
— Ишь, Ваня, всыпал ты казаре по первое число!
Как-то в штабе Плясункова, командира первого Николаевского полка, Иштва приметил Зельму. Маленькая, худощавенькая, она доставала Иштве до локтя.
Когда он хвастался ей про пулемет «максим», она ему только и ответила:
— У меня своя машина, она работает быстрее.
Восемнадцатилетняя латышка из рижских беженцев была полковой машинисткой, и с ее «ундервуда» выходили наши полковые приказы и много нужной тогда канители. Промеж бойцов ее машинку прозвали Тундрой-выдрой. Уж очень тарахтел «ундервуд» и был тяжелехонький.
Сколько раз в отступлении или когда мы наступали, Зельма заработается, не успевает уехать со штабом и бредет со своей махиной пешком.
Тянет машинку на себе, бережет, чтоб какая буковка в ней не похилилась. Иштваня очень жалел Зельму и не раз просил у нее разрешения поносить машинку, но Зельма была строгая и не позволяла. Она и командирам не давала потачки. Бывало, кто захочет попечатать, протянет к машинке руку — она сразу цоп по рукам. Ее боялись.
Читать дальше