— Не знаю, может, я уеду куда.
— Это куда ж? — Отец так и подскочил.
— Может, в армию.
— Не навоевался?
— Война, отец, еще не кончилась. А я поручик.
— Кто ж тебя в поручики определил?
— В лесу.
— И-и-и, это не называется поручик. В лесу разве в офицеры назначают? Да еще мужика? Мужик, он был и всегда будет при земле. Здесь твое место.
— А чего мне здесь делать?! — разозлился я, потому что дома мне все показалось каким-то чужим. И горница. И отец. И что он говорил.
— Это как же так?! — Голос у отца задрожал не то от ярости, не то от слез. — Мало здесь дел? Не знаешь, за что хвататься. Сначала надо все начинать. Но ты езжай! Езжай! Все уезжайте! Пусть эта земля подыхает!
И не удержал бы меня отец, хоть бы незнамо что. Но тут как раз открыли школу, а у Сташека сапоги развалились, не в чем было ходить. За окном пацаны свистели, звали. Идешь, Сташек?! Опаздываем! А парень сидит в лаптях и ревет. Уже в седьмом классе, жаль, если б не кончил. Вроде даже в войну ходили ребята в седьмой класс. Но чему он мог научиться в неволе? Все, что знал, забыл. Я у него спросил, кто был в Польше первым королем, он не знал, кто мужицким королем, не знал, кто такой Костюшко, сказал, что король.
Ну и отправился я однажды в поле, может, думаю, найду ему какие-нибудь сапоги. Говорили, там без счету трупов лежит. А трупы, значит, и сапоги. И нечего брезговать. Чем труп хуже живого? Тоже когда-то жил, а что теперь не живой, так и те, что теперь живые, когда-нибудь помрут. Правда, не очень-то ладно труп разувать, ведь не спросишь у покойника: позволишь с себя сапоги снять, тебе они все равно ни к чему? Так и так сгниют, пусть уж лучше Сташек в них будет в школу ходить. Покойник, если б об этом узнал, может бы, даже обрадовался, что кто-то в его сапогах и дальше ходит.
Много их лежало, и русских, и немцев. Но все уже разутые. Я целый божий день бродил, а в сапогах нашел только одного. Уже обрадовался, сказал даже ему по-русски «здравствуйте», потому что он русский был. Но, когда подошел поближе, оказалось, что подметки у сапог дырявые и на левом вдобавок каблук оторван. И был этот русский немногим старше нашего Сташека. Лежал лицом к небу, с открытым ртом, точно какое-то слово у него во рту замерло, может быть, «мама». Вытащил я из-под него плащ-палатку и прикрыл сверху, пускай хоть ветер не сечет по лицу.
Некоторые лежали по двое, по трое, словно прижавшись для тепла друг к дружке. Некоторые, казалось, только задремали, умаявшись на этой войне, как на жатве, а сапоги сами скинули, чтоб ногам было полегче. Известно, на войне хуже всего ногам. Иной раз выше пояса человек бы еще воевал, а ноги отказывают. Иной раз еще кричит «ура!», а ноги уже мертвые. А бывает, войну не столько пулями, сколько ногами выигрывают. Потому что война и ноги все равно как единокровные сестры.
Я был на войне, так мы мало когда стреляли, только шли и шли, но не в ту сторону, куда бы надо, вот и шли зазря. И даже о конце войны так не мечтали люди, как о том, чтобы хоть на минуту сбросить сапоги и опустить ноги в холодный ручей.
У кого еще были портянки, носки, тому, может, не очень было холодно. Но кто разутый, ой, больно было смотреть. Меня когда-то гнали босиком по снегу, я знаю, какая это боль. А на те ноги только глянь, как по книжке все можно прочесть. Распухшие на морозе, потрескавшиеся до крови, стертые от переходов, от сапог, синие и неживые. Хотя и живые ноги могут сказать, сколько мучений человек претерпел, по ногам не раз больше узнаЕшь, чем по глазам, по лицу, по разговору, по плачу.
Бывало, ноги у этих покойников уже снегом присыпало, одни только пальцы торчали из сугроба. А иной на животе лежал и голыми пятками будто бил по небу. Либо выше пояса, от пупка или паха вылезал из снега, а ноги где-то там, в снегу, в глубине, остались, как корни его тела.
Одного я нашел под кустом терновника, видать, в больших чинах, погоны из золотых косичек, значит, и сапоги должны быть приличные. Но ему ноги по самые колени оторвало, и негоже как-то было жалеть об этих сапогах, хотя наверняка они были шевровые, с твердыми задниками, с острыми носками. Я только несколько ягод сорвал с веток над его головой, подмороженный терн всего вкуснее.
А еще на одного наткнулся, так подумал — живой. Возле землянки сидел, опершись на вещевой мешок, с винтовкой на коленях, в каске, и на губной гармонике играл. Даже, послышалось мне, знакомый мотив. Наклонился, а гармоника-то в запекшейся крови, будто он вместо воздуха кровь выдохнул. Тоже не было у него на ногах сапог. Да хоть бы и были, все равно я б не стал снимать, как же так, человек на губной гармонике играет, а ты вместо того, чтобы слушать, стаскиваешь с него сапоги? Я сам играл, знаю, если кто разыграется, можно его до ниточки обобрать, а он и не почувствует, потому что тогда человек — одна голая душа. У меня, бывало, поясница после работы не разгибается, едва с поля ноги приволоку, так нет чтобы завалиться спать — выйду за порог и заиграю. Самый долгий сон не принес бы такого облегченья. Иной раз огни в деревне погаснут, кобели к сукам побегут, а я все играю и играю.
Читать дальше