Вошли в горницу.
— Здесь твой дом, — сказал я. — Садись.
А сам пошел в хлев, снял веревку у коровы с рогов. Веревка была длинновата, я сложил ее вчетверо. Вернулся в горницу. Михал сидел, как я ему велел, лоб подпер кулаками и смотрел в пол. Разило от него — вся горница провоняла Скобелевым навозом. Я подошел на расстояние вытянутой руки. Правую палку отложил, а левую отставил подальше и крепко на нее оперся, чтобы не потерять равновесия.
— Придется тебя отлупить, — сказал я и изо всех сил вытянул его скрученной веревкой по спине, он даже покачнулся. Но хоть бы голову в плечи втянул или посмотрел, кто его бьет и за что. Только пыль поднялась от неподвижной спины и еще сильней завонял Скобелев навоз. Я встал поудобнее, а то палка чуть не выскользнула у меня из руки, и снова ударил, и снова, и еще раз. А он ничего. Хотя стоило ему легонько меня толкнуть, и я б растянулся на полу. Мужик он по-прежнему был здоровущий, несмотря, что отощал, а я на одной палке в ободранной распухшей руке и на двух подламывавшихся от усталости изувеченных ногах еле стоял. И при каждом ударе веревка гнула меня, как ветер камышину. А нужно было стоять твердо, как стол на четырех ножках, чтобы подошвы прямо приросли к земле, а земля не смела под ними шелохнуться. Вот тогда можно бить. Не только веревкой, но и всем телом, всей болью, яростью. Тогда даже из камня можно выжать слезу. Хотя из камня скорее, чем из него. Он вдруг отнял руки от головы и положил на колени, а сам нагнулся, будто подставляя спину, чтобы мне удобнее было бить. И я стал хлестать веревкой по этой спине, перед каждым взмахом собираясь с силами, точно взваливал на телегу мешки с зерном. И при каждом ударе прямо выкручивался весь. Ярость во мне росла. Ее б и на десять веревок хватило. Я чувствовал эту ярость даже вокруг себя, будто и горница вместе со мной взъярилась, и вся хата, хлев, овин, двор, вся деревня, земля. Она, ярость эта, помогала мне забыть, что я, брат, бью своего брата. А за что бью? Этого я, правда, не знал и, видно, никогда уже знать не буду. Это только он знал. Но с его губ звука не сорвалось. Хоть бы тело само по себе застонало под ударами, как всякое тело, когда его бьют. По дереву ударить, и то отзовется, камень ответит эхом. А тут только веревка постанывала. Веревка свивалась от боли. Кабы могла, наверное бы, на меня набросилась и придержала хоть руку мою, чтоб перестала бить. Или же змеей обвилась вокруг моей шеи и вздернула под потолок.
Я запыхался. Как все равно на крутую гору взбирался на своих покалеченных ногах. Чувствовал, что силы кончаются. Рука ослабла, веревка только моталась из-за моей спины на его. Вдруг палка, которая давно уже гнулась подо мной как ивовый прут, когда я замахнулся, выскользнула из руки. Я покачнулся и, если б не схватился в последнюю минуту за стол, наверняка бы грохнулся. Хотел сразу за палкой нагнуться. Но удержала страшная боль в правом колене, я облился холодным потом, что-то хрустнуло в крестце. И только потихоньку, осторожно, одной рукой придерживаясь за стол, а другую вытянув, как грабли, к земле, стал наклоняться все ниже и ниже. В конце концов поднял палку. Но когда распрямился, у меня потемнело в глазах. Едва дотащился до лавки и плюхнулся на нее без сил, точно вернулся с поля после целого дня косьбы.
— Не будешь больше Скобелев навоз выгребать, — сказал я.
Михал сидел, опустив голову на грудь, уронив руки на колени, будто и не почувствовал, что я перестал его бить. За окнами поскрипывали телеги, люди везли и везли снопы. Почти у всех уже телеги были на резиновом ходу, а на резиновом так не слышны, как на железных ободьях. Поэтому больше было слыхать лошадей. Они тяжело ступали, словно тащили эти телеги на своем горбу.
Захотелось мне, чтобы кто-нибудь из соседей, из деревенских, пришел. Или даже кто незнакомый. У меня ни к кому дел не было, и ко мне ни у кого. Но все равно, кто ни есть, пусть бы зашел, может, по пути окажется или пойдет с поля и прослышит, что я вернулся. Или просто так, потому что не к кому больше зайти. Кусь, Пражух были б живы — непременно бы зашли. Те, кого нет в живых, самые верные. Я даже стал прислушиваться, не раздадутся ли в сенях шаги. Может, щеколда стукнет. Откроется дверь. Кто-нибудь переступит порог, скажет: слава Иисусу или добрый день.
— Чего так сидите, будто на меже? С поля, что ль, приехали или помер у вас кто?
— Ни с поля не приехали, ни помер никто. Я Михала отлупцевал. Вот этой веревкой.
— Отлупцевал? Брат брата? Вроде староваты уже. Братья больше дерутся, покуда не подрастут.
Читать дальше