И, может, от напрасного этого ожиданья надумал я Михала вымыть. Постригу, побрею, тогда и гости пускай приходят. Я поднялся с лавки. Приспособил палки к ободранным ладоням. Руки у меня горели по самые локти. И на ногах я едва стоял.
— Не уходи никуда, — приказал я Михалу. — Я тебя вымою.
И потащился искать лохань. Хорошо, у Паёнков была, так что долго ходить не пришлось. Паёнк даже притащил ее мне в хату. Поставил посреди горницы, щепочек подложил, чтобы не качалась. Потом принес из родника два ведра воды, налил в чугуны, поставил на плиту.
— Человек человеку должен в беде помогать. Ты мне тоже помог, когда у меня случилась беда. Помнишь, какую на похоронах нашего Влодека сказал речь?
— Когда это было, Бронислав. А вы все помните.
— Как же не помнить, до смерти не забуду. Ксендз чего-то пробормотал, лишь бы отделаться. Только и думал, как бы поскорей воротиться в плебанию, и ногами притопывал. Ему что Влодек наш, что другой кто, — один леший. Не сказал даже, окаянный, что парня мина разорвала, получилось, он от дизентерии помер или от тифа. Я говорил, не ходи, Влодек, приедут саперы, разминируют. Нет, пошел. А ты и не глядел, что мороз, а ведь слезы замерзали в глазах. Ничего не пропустил; и что хороший был сын, и что родителей уважал, и что как пшеница пророс из зерна, но до своего колоса не дорос — будто кто его нарочно лозою сбил. Слышишь, мать, сказал я своей, какой у нас был сын? И господь его у нас забрал.
Я насобирал во дворе хворостин, разжег плиту. Огонь зашумел, и сразу горница ожила. А вскоре над чугунами заклубился пар.
— Раздевайся, — сказал я. Поставил между плитой и лоханью стул, привалившись к плите, переставил чугун с водой сперва на этот стул, потом со стула на пол, поближе к лохани, и тогда только, наклонив, вылил из него воду. Лицо сразу оросило паром. Я подбавил немного холодной из ведра. — Ну, вода стынет. Раздевайся.
А он хоть бы что, сидит себе и сидит. Я, как мог, одной рукой — другой держался за стол — стащил с него одежду. Хорошо, он не противился. А воняло еще Скобелевым навозом — в носу свербило. Только когда я стянул с него подштанники, он вдруг съежился и задрожал, будто застыдился, что голый.
— Меня тебе нечего стыдиться, — сказал я. — Я твой брат. Кроме нас с тобой никого тут нет. Паёнк уже ушел. Ну иди. — Взял его за руку и подвел к лохани. Он остановился, словно испугался. — Не бойся, это вода, — сказал я.
Он вцепился в мою руку и не выпускал, будто я его в омут тащил, хотя вода ему была чуть повыше щиколоток. В лохани этой он мне показался на кого-то похожим, но я не мог вспомнить, на кого. Может, из-за волос, падающих на плечи, и бороды по пояс. А худой был, кости чуть кожу не протыкали, и еще кожа эта на нем обвисла, как, бывает, в оттепель обвисает на ветке снег. Спина от моей веревки вся в синяках. А в паху седой как лунь. Хотя на голове кое-где только белели седые волоски, и то же самое в бороде. А ведь в паху волос самый последний седеет.
— Садись, — сказал я. — Сперва я тебя намылю.
Я принес из больницы кусочек мыла. Кто-то оставил в умывалке, и я взял, будто предчувствовал, что он мне понадобится. Подставил скамеечку к лохани, сел и водой из ковшика облил Михала с головы до ног, чтобы он хоть немного отмок. Потом потер обмылок в руках, получилась пена. И осторожно, чтобы не больно было, намылил ему спину, грудь, руки, вообще все. Кожа на нем дрожала, как на кролике, когда того гладишь по шерстке. Я и в себе чувствовал эту дрожь, хотя едва касался Михала, и то больше пеной, чем рукой.
— Не дрожи так, — сказал я. — Ничего я тебе плохого не делаю. Мою. Ты всегда мыться любил. Помнишь, как мать нас купала на пасху или на рождество и ты ни за что не хотел из лохани вылезать? А меня отец ремнем загонял, вечно я притворялся, что до смерти хочу спать. И то вода была чересчур горяча, то мыло щипало глаза. А как вечерами ходили на реку, помнишь?! Сперва ты мне спину мыл, потом я тебе. Пятки камнем или песком терли. А не хотелось мыться — привидениями друг дружку стращали. Больше я тебя. Глянь, Михал, чего-то стоит. Там. Ну там, возле ивы. Белое, вроде в саване. Дух! II бежать. Я первый, ты за мной. Мать, отец: что стряслось?! Мы духа видели! Небось мыться неохота было, наказанье господне с этими мальчишками — мать, как всегда, свое. Ну куда с такими грязными ногами в постель? На реке — это, должно, Бартошкин дух, — отец скорее готов был нам поверить. Надо бы вам спросить, во имя отца и сына, чего ты, душа, желаешь? Бартошка б вам худого не сделала. Она живая любила на реку ходить, вот и теперь приходит. Сядет, бывало, на берегу, уставится на воду и глядит. И чего ж вы там, Агата, видите, спросил я как-то у ней, когда за водой пришел к роднику. Все разное, Юзеф, разное. Хотя что она могла видеть — песок, ил, камни да как речка течет.
Читать дальше