— Да ничего, движется потихоньку, — уклончиво ответил Шуров.
Левашов удивленно посмотрел на него.
— Это что, теперь тайна?
— Никакая не тайна, — смущенно пожал плечами Шуров. — Тем более от тебя. Просто в деле еще много неясного. Впрочем, все идет к тому, что этот ваш Рудаков все-таки виноват. Ты вообще его знаешь?
— Знаю, — Левашов ответил не сразу. — Я тебе однажды рассказывал про солдата, который лыжу нарочно сломал. На кроссе. А потом пришел ко мне и сам во всем признался. Помнишь?
— Ну?
— Это и был Рудаков.
— Ах, вот как! — Шуров присвистнул. — Интересно. Помнится, ты говорил, что он старался загладить свою вину. Исправился.
— Что значит исправился! В чем-то хорош, в чем-то плох. Одни гвардейцы о нем хорошо отзываются, другие — наоборот. Задания выполняет, двоек не имеет, явных нарушений тоже, но если есть возможность увильнуть от дела, увильнет, постарается, чтоб незаметно…
— Значит, разные мнения о нем?
— Разные.
— А кто хорошо говорит? Есть во взводе такие солдаты?
Левашов опять удивился странному вопросу друга.
— Есть, наверное…
— Что значит «наверное»? Ты мне назови фамилии…
— Слушай, Александр, друг любезный, насколько я понимаю, это допрос?
— Какой допрос? — Шуров улыбнулся. — Просто мне, кого ни спрошу, все о нем одно плохое говорят, я имею в виду его же товарищей.
Левашов был поражен. Оказывается, Шуров кого-то допрашивал или расспрашивал у него в роте, а он и тут ничего не знает.
— А с кем ты говорил? Когда? Сам-то можешь назвать фамилии?
— Э, брат! — теперь Шуров рассмеялся. — Это, оказывается, ты мне допрос учиняешь. Может, к нам в прокуратуру перейдешь? Вакансии есть. Ладно, — он снова стал серьезным, — мне очень важно твое мнение.
Левашов понял, что Шуров не хочет отвечать на его вопросы. Обижаться было глупо. Дружба — дружбой, а служба — службой.
— Видишь ли, если говорить откровенно, я до сих пор не знаю, правильно ли тогда поступил. Я ведь так рассуждал: человек совершил дурной поступок, никто его не изобличал — он же не знал, что один сержант его видел, — можно успокоиться и гулять в городе по увольнительной. А он, едва эту увольнительную получил, ко мне прибежал и все выложил. Мог ждать любого наказания. И все-таки пришел. Значит, совесть у него есть? Есть. И если б вот сами гвардейцы не осуждали его, я бы посчитал свое решение правильным. Но ты верно говоришь — плохо о нем отзываются. Потому и сомневаюсь теперь. И парень-то кажется таким бесхитростным…
— Нет, в этом ты явно заблуждаешься, — усмехнулся Шуров. — Он очень даже себе на уме. А вот прикидываться умеет. — Помолчав, он продолжал: — Ребята эти, пострадавшие, поправляются потихоньку. И чем больше поправляются, тем больше вспоминают. Часовой, говорят, дремал сидя, в шинель нос уткнул. Но они, оказывается, когда свою «операцию» готовили, долго там в кустах прятались и разглядывали его, правда издалека. Описывают, как часто бывает в таких случаях, по-разному, но в одном уверены: очень, говорят, большой был. Он же высокого роста, Рудаков?
— Верно, парень он здоровенный.
— Метр девяносто два у него рост и вес соответствующий — под центнер, если говорить точно.
— Так коли знаешь, чего спрашиваешь, — недовольно заметил Левашов.
— Да так, по профессиональной привычке…
Они еще долго говорили. И явственно понимали: не скоро теперь смогут вот так вдвоем посидеть по-холостяцки, поболтать о том о сем.
Было за полночь, когда Шуров наконец поднялся. Уходя, уже возле двери не удержался, спросил:
— Что, Левашов, наши отношения какими были, такими и останутся, правда?
Левашов улыбнулся, молча покивал головой.
Он послушал известия по радио, почитал, потом вышел на балкон.
Ночная летняя свежесть приносила с собой тополиные запахи, глухие шумы уснувшего города, таинственные полуночные шорохи, далекую песню. Матовые фонари, подсвечивавшие яркую зелень, напоминали Левашову белую луну, спустившуюся с черного неба, а неподвижно застывшая прямо над его головой луна, — наоборот, вознесшийся в небеса фонарь.
Звезды тоже висели неподвижно, и только самые яркие из них слегка, не навязчиво, подмигивали бриллиантовым глазком. И была такая тишина, такой величавый покой в уснувшей природе, что сразу отлетели куда-то заботы и тревоги. Думалось о хорошем, о светлом — о мужской дружбе, о женской любви, о счастье иметь работу по сердцу, о том, как много впереди прекрасного и интересного, о не изведанных еще дорогах, не познанных радостях.
Читать дальше