Резкий звук звонка пронесся по комнате. Мирович поспешно направился к наружной двери, чтобы открыть ее, а Иоанн Антонович и старый Полозков снова сели на свои места к столу и стали устанавливать шашки на шашечницу.
Это принесли ужин узнику, который по приказу императрицы Елизаветы Петровны, не отмененному ни Петром Федоровичем, ни Екатериной Алексеевной, был приготовлен с поистине княжеским изобилием. Несколько солдат внесли серебряный мисочки, в которых были приготовленные по вкусу Иоанна Антоновича питательные супы, сочная жареная дичь и пряные салаты; рядом с кушаньями были поставлены бутылки с венгерским вином, водкой и квасом, а также серебряные кубки для узника и Полозкова; последний, по желанию Иоанна Антоновича, разделял с ним его стол. Все мясное уже было разрезано на мелкие куски. На стол подавали лишь ложки, так как было строго воспрещено давать узнику вилки и ножи.
В комнате для караульного офицера также был подан дежурными солдатами неприхотливый ужин.
Все время, пока солдаты исполняли свои обязанности, Мирович стоял в холодно-строгой воинской позе.
Иоанн Антонович немым наклонением головы приветствовал, солдат, со своей стороны бросавших сострадательные взгляды на узника, так как под страхом тяжелого наказания было воспрещено не только говорить с ним, но даже и вообще разговаривать в его присутствии.
После того как солдаты снова удалились, Иоанн Антонович сказал:
– Пойдите сюда, Василий Яковлевич, ваше место за столом вашего императора, как должно и впредь быть всегда, если Господь Бог поможет вам выполнить свой план.
Он наполнил свой бокал венгерским, наполовину опорожнил его и подал его затем молодому офицеру, который, благоговейно поклонившись, допил вино; затем Мирович сел рядом с Иоанном Антоновичем, и за этой странной трапезой все трое снова углубились в тихий разговор относительно плана освобождения, который Мирович развертывал пред ними.
Иоанн Антонович опорожнял бокал крепкого венгерского за бокалом; вскоре его лицо заблистало темною краской, его взоры стали неуверенно блуждать по окружающей обстановке и его язык только с трудом произносил слова. С необузданной радостью он говорил о будущем и рисовал дивные картины своего царствования в действительном мире, которого он никогда не знал, в котором едва ли мог бы найти себе место, затем он снова вспомнил о своих родителях и родственниках, с которыми разлучили его уже в раннем детстве; он робко спросил о них и, когда Мирович сказал, что они томятся в одиночной тюрьме в Холмогорах, громко рыдая, уронил голову на руки и стал умолять Мировича поспешить с их освобождением, чтобы он мог снова осчастливить своего бедного отца всем тем, что тот любил. Он с трогательным простосердечием рассказал о множестве мелких случаев и обстоятельств из того времени, когда он еще ребенком жил вместе со своими родными; скрежеща зубами, он говорил о жестокости стражи и о том, как каждое заболевание отца он ощущал больнее, чем свое собственное страдание, и тут его гнев разгорался в настоящее яркое пламя. Страшно было смотреть, как он вскочил и, простирая свою руку почти к самому потолку комнаты, произнес страшную клятву, что намерен кроваво и неумолимо отомстить своим врагам и притеснителям; он намеревался собственными руками рубить им головы, как когда-то его предок Петр Великий поступил с мятежными стрельцами. Пена проступала на губах несчастного узника-императора, его глаза налились кровью и старый Полозков испуганно опустился пред ним на колена, заклиная его умерить свой справедливый гнев и подумать о том, что Спаситель повелел прощать и врагов.
– Врагов? – воскликнул Иоанн Антонович. – Да, врагов я намерен прощать, но честных врагов, нападающих в открытом бою, а не палачей, не тысячекратных убийц; не достаточно отсечь их отягощенные грехами головы от туловищ; я хочу собственноручно разорвать их на клочки и бросить их мясо собакам и коршунам.
Его ярость становилась все ожесточенней; жилы на его лбу вздулись, из его глаз, казалось, проглядывало безумие, и он все еще опорожнял бокал за бокалом – то с квасом, то с водкой, то с тяжелым венгерским.
Наконец речь Иоанна Антоновича пресеклась, бормоча непонятные слова, он упал в свое кресло и, тяжело дыша, впал в глубокое забытье.
– О, Господи Боже, – нагибаясь к нему, сказал Полозков, – зачем вместе с гигантской фигурой и повелительным взором великого Петра он унаследовал и это злополучное пристрастие, омрачающее его дух и надламывающее его силы?
Читать дальше