– Лучше я, пожалуй, останусь, – проговорила она. – Вот уж не думала, что так трудно будет уезжать.
Равич смотрел на нее молча. Гигантский корабль ждет, гостеприимно освещены мостики трапов, пассажиры, все еще боясь опоздать, торопливо устремляются в чертоги этого сияющего плавучего дворца, и имя ему вовсе не «Нормандия» – ему имя избавление, спасение, бегство; для десятков тысяч людей по всей Европе, что ютятся по чердакам и подвалам, в грязных ночлежках, в дешевых гостиницах, этот лайнер – недостижимая мечта, мираж чудом сохраненной жизни, а здесь тоненький, нежный голосок рядом с ним, голосок человека, которого смерть пожирает изнутри, преспокойно заявляет: «Лучше я, пожалуй, останусь».
Мир и вправду сходит с ума. Для эмигрантов в «Интернасьонале», для постояльцев многих тысяч «Интернасьоналей» по всей Европе, для всех гонимых и затравленных, спасающихся бегством или уже настигнутых, ожидающих ареста или уже терзаемых под пыткой этот корабль – земля обетованная; они бы рухнули на колени, рыдая от счастья, они целовали бы трап и уверовали в чудеса, подари им судьба этот заветный клочок бумаги, билет, трепещущий сейчас подле него на ветру в изможденной руке очаровательной женщины, которая, однако, едет навстречу скорой, неминуемой смерти и вдруг устало, равнодушно роняет: «Лучше я, пожалуй, останусь».
Большой компанией к трапу подходили американцы. Вальяжные, добродушные, шумливые. Эти никуда не спешили – у них впереди вечность. Посольство настояло на их отъезде. Они до сих пор это обсуждали. Вообще-то жаль, что и говорить! Хорошо бы взглянуть, как оно тут дальше пойдет, вот была бы fun [42] Потеха (англ.).
! А что бы им сделалось? Ведь есть посольство! У Америки нейтралитет! Нет, правда, жаль!
Ароматы дорогих духов. Украшения. Перекличка и перепляс бриллиантов. Еще пару часов назад обедали у «Максима», цены, если в долларах, вообще смех, а какие вина – «Кортон» двадцать девятого года, а под конец еще и «Поль Роже» двадцать восьмого! Ну ничего, теперь на корабль, сразу в бар, партию в нарды, стаканчик-другой виски, а перед консульствами тем временем нескончаемые, безнадежные шеренги просителей, и тоска, и разлитый в воздухе запах смертного страха, и издерганные, замученные чиновники, и скорый военно-полевой суд жалкого секретаришки, только и знающего, что непреклонно головой качать: «Нет, никакой визы, нет, невозможно», – вот и весь сказ, а ведь это приговор, беспощадный приговор безответным, ни в чем не повинным людям. Равич молча смотрел на корабль, не корабль даже, а ковчег, утлое суденышко, дерзающее уйти от потопа, – когда-то удалось, но теперь потоп грозно подступает снова…
– По-моему, вам пора, Кэте. Время.
– Уже время? Что ж, прощайте, Равич.
– Прощайте, Кэте.
– Нам ведь не нужно себя обманывать?
– Нет.
– Приезжайте скорей в…
– Конечно, Кэте. При первой возможности.
– Прощайте, Равич. Спасибо за все. Я пойду. Сейчас поднимусь на корабль, помашу вам. А вы дождитесь отплытия и помашите мне, хорошо?
– Хорошо, Кэте.
По трапу она взошла медленно. Лишь пару раз слегка пошатнулась. Ее худенькая, почти бесплотная фигурка, выделяясь точеной четкостью и чернотой очертаний, несла в себе элегантность и прямоту неминуемой смерти. Отважным профилем, высоко вскинутым подбородком она напоминала древнюю бронзовую статуэтку египетской кошки – вся лишь контур, дыхание, взгляд.
Последние пассажиры. Взмокший от пота еврей бежит с шубой под мышкой, истерическими воплями подгоняя двух носильщиков. Последние американцы. Медленно втягивается трап. Странное чувство. Вместе с трапом как будто втянули что-то еще, навсегда. Кончено. Узкая полоска воды. Граница. Два метра воды – но это уже граница, бездна между Европой и Америкой. Там спасение – тут погибель.
Равич поискал глазами Кэте Хэгстрем. Нашел почти сразу. Она стояла у поручней и махала ему. Он помахал в ответ.
И тут вдруг корабль вроде бы дрогнул. Затрясся всей махиной. Медленно, почти незаметно попятился, отплывая, причал. И вдруг, через какую-то секунду, корабль поплыл сам. Высокий, белоснежный, он парил над черной водой на фоне черного неба, уже в море, уже недостижимый. Кэте Хэгстрем неразличимо растворилась в толпе, провожающие, смущенно переглядываясь и с притворной бодростью улыбаясь, стали молча расходиться, кто нерешительно, нехотя, кто торопливо.
Поздним вечером машина мчала его в Париж. Пролетали мимо живые изгороди и фруктовые сады Нормандии. В смутном, туманном небе огромным овалом висела луна. Корабль уже уплыл из его памяти. Остался только этот пейзаж, душистый запах сена и спелых яблок, тишь и глубокий покой всего неизменного.
Читать дальше