– Пошли! – бросил Морозов Равичу. – «Катакомба» ждет! Тут без кальвадоса не обойтись.
Едва они успели сесть, как в подвал ввалились остальные. Их внесло, как палую листву порывом осеннего ветра. Двое раввинов, бледные, с жидкими бороденками, Визенхоф, Рут Гольдберг, шахматный автомат Финкенштайн, фаталист Зайденбаум, сколько-то супружеских пар, шестеро-семеро детишек, собиратель импрессионистов Розенфельд (он все еще так и не уехал), пара-тройка подростков и несколько совсем уж дряхлых стариков и старух.
Для ужина было еще рановато, но, похоже, возвращаться в тишину и унылое одиночество гостиничного номера никому не хотелось. Вот они и собрались вместе. Тихие, пришибленные, покорные своей участи. Они уже столько горя хлебнули – им почти все было безразлично.
– Аристократия отчалила, – изрек Зайденбаум. – Отныне у нас здесь общая камера смертников или приговоренных пожизненно. Избранный народ! Любимцы Иеговы к погромам готовы! Да здравствует жизнь!
– Как-никак есть еще Испания, – буркнул Финкенштайн, расставляя на доске фигуры: перед ним на столе лежало шахматное приложение газеты «Матэн».
– Ну конечно, Испания. Там фашисты спешат расцеловать всех евреев прямо на границе.
Официантка, расторопная толстуха, принесла кальвадос. Зайденбаум нацепил пенсне.
– Большинство из нас даже на это не способны, – пророкотал он. – Напиться и то не умеем. Хотя бы на одну ночь залить свою тоску-печаль. Даже этого не умеем. Жалкие потомки Агасфера. Впрочем, тут и вечный скиталец впал бы в отчаяние: нынче, без бумаг и виз, он бы далеко не ушел.
– Так выпейте с нами, – предложил Морозов. – Кальвадос отличный. Слава Богу, хозяйка еще не распробовала. Иначе наверняка бы уже задрала цену.
Зайденбаум покачал головой:
– Я не пью.
Равич наблюдал за странным небритым человеком, который то и дело вытаскивал из кармана зеркальце и нервно в него смотрелся.
– Это кто? – спросил он у Зайденбаума. – Раньше я его здесь не видел.
Зайденбаум скривил губы в улыбке.
– Это новый Аарон Гольдберг.
– Что? Неужто эта веселая вдова так быстро выскочила замуж?
– Да нет. Просто продала ему паспорт старика Гольдберга. Две тысячи франков. Но вот незадача: у Гольдберга была седая борода. Теперь новый Гольдберг срочно отращивает себе такую же. Чтобы было, как на паспортной фотографии. Видите, он то и дело ее пощипывает. Пока бороды похожей не заведет, паспортом пользоваться не рискует. Вступил в гонку со временем.
Равич все еще смотрел на мужчину, который нервно теребил свою жидкую щетину, мысленно сверяя ее с чужим паспортом.
– Всегда же можно сказать, мол, бороду огнем спалило.
– А что, неплохая идея. Я ему передам. – Сняв пенсне, Зайденбаум покачал его на пальце. – Вообще-то там жуть что творится, – добавил он с усмешкой. – Две недели назад это была всего лишь выгодная сделка. А сейчас Визенхоф уже ревнует, а Рут Гольдберг в крайнем затруднении. Вот она – нечистая сила документа! По бумагам-то получается, что он ей муж.
Он встал и направился к столику новоиспеченного Аарона Гольдберга.
– Нечистая сила документа – это мне нравится, – одобрил Морозов. – Что сегодня делаешь?
– Сегодня вечером Кэте Хэгстрем отплывает в Америку на «Нормандии». Везу ее в Шербур. На ее машине. Потом на той же машине обратно, отгоню в гараж. Кэте ее продала хозяину гаража.
– А дорогу она осилит?
– Конечно. Ей уже ничто повредить не может. К тому же на корабле хороший врач. А в Нью-Йорке… – Он передернул плечами.
В «катакомбе» стояла затхлая, мертвая духота. Окон в подвале не было. Под запыленной искусственной пальмой сидела пожилая супружеская чета. Оба были просто убиты горем, которое окружало их, словно стеной. Сидели неподвижно, молча взявшись за руки; казалось, им никогда уже не подняться.
Равича вдруг охватила тоска: словно все горести и печали людские заперты в этом склепе, куда не проникают лучи дневного света. Тусклое желтоватое марево запыленных электрических ламп только усугубляло это ощущение. Тишина, молчание, шепотки, перелистывание бумаг, уже тысячу раз смотренных-пересмотренных, перекладывание и пересчет документов и денег, безмолвная неподвижность, покорное ожидание конца, изредка, от отчаяния, вспышка судорожной отваги, привычный гнет бесконечных, годами длящихся унижений, ужас оттого, что ты загнан в угол, откуда уже ни выхода, ни дороги, хоть на стену лезь, – сейчас он буквально кожей, физически ощущал все это и чуял запах, запах страха, последнего, безмолвного, неимоверного, смертного страха, и вспомнил, когда и где он чуял этот запах в последний раз: в концлагере, когда туда пригоняли людей, только что взятых прямо на улице, выхваченных из теплых постелей, – как они, свежеиспеченные арестанты, стояли в бараках, не ведая, что с ними будет дальше…
Читать дальше