Жизнь матери протекала на моих глазах, — я любила ее и гордилась ею. Было в ней какое-то великолепное небрежение: полная дерзкой силы, сторожимая завистью и чернимая исподтишка внутренняя свобода. Нам можно! Знаменитая Клара Зиман может себе позволить перед воскресной благовонной мессой [9] Благовонная месса — так именовалось в Венгрии воскресное богослужение, потому что причислявшие себя к «хорошему» обществу дамы имели обыкновение являться на него сильно надушенными.
раскатывать в карете престарелого набоба Бойера, запряженной четверней, и платочком у всех на глазах слать из окошка шутливые приветы юным комитатским протоколистам в управе напротив. Прошлый год ей среди бела дня регулярно подносил от Сечи букеты дорогих пештских камелий его чудаковатый лакей-стихоплет; весь город глазел и судачил. А кончилось это подношение — ни тени уныния, лишь надменная, вызывающе-веселая бравада: еще бы, сколько кавалеров, выбирай любого взамен. «Никогда не валило в дом столько женихов, даже когда ты на выданье была!» — говаривала гроси озабоченно, но без упрека. Тогда как раз воротился из заграничных университетов молодой Телекди. Этот юный фантазер к нам особенно зачастил. Однажды летним солнечным утром, по пути с какого-то увеселения ввалился он к нам во двор с Банко и его оркестром в полном составе, выстроил цыган у садовой кухни: «А ну, в смычки, валяй самую распрекрасную; она ли не заслужила, красавица белорукая, как мучицу-то забалтывает, любо-дорого смотреть!» Вижу все это, как сейчас. Алые и желтые розы только распустились, жаркое солнце разноцветными бликами полыхает, отражаясь в стеклянных шарах вокруг большой клумбы; в загородке у садовой калитки верещат голодные поросята, и вместе с пряным ароматом спелой малины теплые, душистые испарения от навозной кучи струятся в дрожащем от зноя воздухе. Цыгане ударили в смычки за кустами бирючины, а Телекди, опершись плечом о притолоку и обратив к кухне свое приятное, хмельное, чуть опухшее лицо, не сводит жадных глаз с матери, которая, раскрасневшись, сверкая обнаженными до локтей руками, отшучиваясь и хохоча, снует взад-вперед, печет соленые пышечки. «Сегодня же это повсюду разнесется! — с затаенным восторгом думала я. — Вся улица Меде обратит на нас взоры. Но в том-то и шик: нам все можно! Цвести, красоваться горделиво, принимать знаки обожания, юно, щедро отдаваться прихотям, танцу жизни, всяческой красоте. Любить красиво!»
Ибо знала я многих людей из разных мест, но нигде, по-моему, на белом свете не умели с таким вдохновенным артистизмом, так бурно, так скорбно и щеголевато жить любовью, как некогда у нас. С той поры люди больше стали знать, преуспели во многих науках, но в этой огрубели. Сквозь вежливые околичности тотчас проглянет несложное, низменно бестактное желание. Нет былой возвышенной театральности; она выродилась в неуклюжую позерскую декламацию: в некрасивое, недостойное кошачье ломанье с одной стороны и нагловатое, неумело и фальшиво замаскированное презрение к женщине — с другой. Вымерла, исчезла целая тонкая и своеобразная культура; скажем современнее: искусство обращения с женщиной, которому нынешнее поколение просто не успевает научиться! И позабыто, сколь несравнима прелесть, вся горестная и гордо-бесшабашная удаль любовной игры с той ее целью, которая сама по себе так разочаровывающе заурядна.
Нет, нигде одно краткое, но со значением вырвавшееся слово не несло столько отблесков и отголосков, пламенеющих оттенков скрытого чувства, нигде горе не облекалось в столь надменно прекрасные одежды и нигде саму жизнь не были готовы отдать за минутное торжество, как в том нашем древнем заболоченном, заросшем нетоптанной осокой краю. Видела я случайно в сумерках лицо моей матери, — гордое удовлетворение, тронувшее ее губы, когда она демонстративно просунула свою руку под руку молодого Телекди, возвращаясь с прогулки или какого-то ужина. Ведь Сечи уже много месяцев не переступал нашего порога, а тут вдруг опять решил маму проводить! «Да, — вспыхнуло что-то и во мне, — одно такое мгновенье многое может возместить!»
— Мужчины, они ведь возвращаются, — заметила тогда гроси. — Посмотреть, как, мол, там: не дает покоя мысль, что и женщина их может позабыть. Но не дай бог сызнова с ними начать: из этого еще ничего путного не выходило!
Она понимала толк в таких вещах и все перебирала в своей умудренной летами голове эти странные комедии жизни, в которых — чуть ли не главный ее смысл и ключ к ней. Но и решительно все занимались делами влюбленных. Ведь любовное действо разыгрывалось среди бела дня, у всех на виду; чувства сразу становились достоянием гласности, молвы, и даже в осуждении слышалось участие, а в участии — симпатия и уважение, будто происходило все это на сцене и капельку даже ради зрителей. Было в этом нечто деревенское. Да и сама господская, «барская» речь поныне там очень близка крестьянской, разве еще покудрявей, поцветистей. Мне до сих пор стоит труда по-книжному нанизывать свои слова, хотя, говорят, и литературный наш язык произрос из тех мест. Скольких парней-красавцев видала я там по деревням, удалых молодцов с огненным взором и дерзкой, уверенной повадкой: кажется, приодень только — и вылитый молодой исправник перед тобой. Знаю, что и песен больше всего складывалось в тех краях, и ни одна местность в Венгрии не давала во все времена стольких гусляров и дударей, стольких стихотворцев, литераторов и разных знаменитых людей, сколько наш комитат [10] Действие развертывается в Сатмарском комитате, на родине многих известных венгерских писателей.
. Об этом я даже читала где-то. И сейчас частенько посматриваю на каменную фигуру одноглазого поэта с поникшей головой и печальной думой на высоком челе [11] Имеется в виду Ференц Кёльчеи (1790–1838), венгерский поэт-романтик, автор патриотических элегий.
,— уже несколько лет, как появилась она на углу базарной площади за решетчатой оградой, под сенью густых акаций. И он тоже отсюда, кровный, близкий наш родич.
Читать дальше