— Педология есть реакционная и насквозь лживая буржуазная теория о развитии ребенка, — сказал Зарифуллин, чисто произнося все звуки. — Если верить этой лживой теории, то получается, будто бы одни дети от рождения обладают высокими умственными способностями, а другие — нет. Указ от четвертого июля одна тысяча девятьсот тридцать шестого года, по-моему, очень правильно критикует теорию педологии.
Нина, наверное, была с этим согласна, потому как молчала и внимательно слушала Зарифуллина. Альтафи и его просьба сами собою оказались забытыми — ах, шайтан его дери! Что же теперь, Зарифуллин, выходит, предатель? А ведь, по мысли того же Зарифуллина, самое большое преступление на свете — предательство. За него полагается и самое большое наказание… Что делать-то? Как быть?
— Я говорил, Альтафи говорил, поговорить ему надо… с тобой, понятно?
— Ладно, ладно. Слышала уже, все понятно, все…
Такие вот методико-психологико-педагогические разговоры продолжались три вечера кряду. Альтафи почернел от злости, засуровел отчаянно, глубоко. Дружба промеж них оборвалась, будто и не бывало ее. Сам Зарифуллин, впрочем, метался из стороны в сторону, два противоположных чувства обуревали его и били тяжко по самочувствию — Зарифуллину (иногда) было плохо. Встречи с Ниной ожидал он в крайнем нетерпении, томился и скучнел, рядом же с нею цвел, пах и забывал обо всем на свете; однако собственное предательство по отношению к лучшему, казалось бы, другу временами сильно беспокоило его; в воздухе чувствовалось приближение развязки, которая, кстати, могла стать и разрядкою тоже…
И развязка пришла, грянула, с небольшою, правда, осечкой… А было это утром, а было это, когда запрягали они в гужевой транспорт свои живые моторы. Много ли надо для шуму, было б желание! Повод-то всегда найдется, как оно, впрочем, и случилось… Альтафи, помнится, смазывал телегу без особого усердия, но все же достаточно увлеченно; в результате три оси были смазаны быстро и добротно, оставалась только одна — четвертая. И тут Альтафи обнаружил исчезновение банки с колесной мазью — увели, что называется, прямо из-под носа; Альтафи осерчал. Встав, он поглядел по сторонам — банки не было. Он, конечно, знал, куда она делась, потому что очень даже пристально наблюдал, как взял ее проходивший мимо Зарифуллин и пошел смазывать свою телегу. Но Альтафи стал искать и, само собой, искал чрезвычайно долго и безуспешно. В процессе искания он пару раз споткнулся о длинную и сильно заметную оглоблю, пару раз пнул валявшийся на дороге хомут и матюкнулся — последнее действие не поддалось точному счету по причине своей многократности. А потом Альтафи — вдруг! — увидел Зарифуллина, как тот сидит и с довольной миной смазывает из его банки свою телегу. И при этом еще и бурчит какую-то песню, подлец! Альтафи прищурил глаза, надул на скулах желваки и в таком обличье вырос перед Зарифуллиным. Тот, конечно, смекнул, что все это неспроста, бросил смазывать телегу, поднялся. Несколько секунд стояли друг перед другом молча (друзья, правда, бывшие), сопели только. Обстановку, видно, учуял и бык, что уныло расположился между оглобель, потому как бодро двинулся в сторону лабаза пощипать оставшейся травки.
Альтафи разжал закостеневший было кулак.
— Рук не хочется марать… да и жалко мне тебя, — презрительно сказал он и пошел прочь.
Однако целый день после этого Альтафи ходил еще злой и встопорщенный, и только к вечеру подвернулся ему случай выместить свое недовольство, скинуть утомительный груз накопившейся злости. Историк Галиев собрался съездить в училище и попросил у бригадира лошадь; бригадир ему не отказал. А поехал историк не иначе как прифрантиться: в баньке там побывать, бельишко, костюмчик новенький надеть, одеколоном побрызгаться. Выехал он, а в дороге-то они с Альтафи и столкнулись лицом к лицу, можно сказать. Альтафи сидел на мешках с картофелем, цыкал зубом.
— Здрасте, Галиев-абый, — сказал историку Альтафи очень взрослым голосом.
— Здравствуй, Халимов.
— Куда едем, Галиев-абый?
— В училище, Халимов, ибо проявилась настоятельная в том необходимость. Заодно думаю привезти вам долгожданные письма, для поднятия, так сказать, настроения.
В этот самый момент Альтафи окинул взглядом жеребца, запряженного в тарантас, на котором восседал Галиев. Хомут на бедолаге был надет наоборот — деревянной стороной.
— Погодите-ка, Галиев-абый. Коня так не запрягают, покалечить можно…
Читать дальше