И кочевники от покровительства шелковой торговле имели следующие преимущества: у них появлялся шелк, у них исчезали вши и у них оставалось еще полно свободного времени — ведь им уже не надо было ловить вшей — которое они могли употреблять для расширения завоеваний. А вот Америку открыли из-за гнилостных бактерий. Картофель в Европе тогда еще не произрастал, народы питались телами убитых зверей и застреленных птиц, а мясо всегда было тухлое, гнилое, особенно к весне. Чтобы заглушить привкус, образованному европейцу не обойтись было без перца, и все драгоценные металлы постепенно перекочевали из Европы в Азию в уплату за перец и имбирь, в шелковые шатры кочевников со своими понятиями о гигиене. Крестоносцы бросились вдогонку, но Саладин остановил их невдалеке от Моря Галилейского. День был жаркий, рыцари и кони изнывали в латах. К тому же Саладин отрезал им путь к воде, и все изнывали от жажды. Многие были также больны животом от тухлого мяса птицы дронт, неудобренного восточными пряностями по европейской привычке, и это решило дело. Разразился монетный кризис, который привел к исчезновению Византии и всплытию Америки в поисках горчицы, картошки и звонкой монеты. А все — благодаря тухлым яйцам. Конечно, ведь кронштадтские моряки уже охотно злоупотребляли специями против высокообразованной птицы дронт с недоразвитыми перьями в хвостовой части клюва, и — по Яну — всем нам грозила ее тошнотворная судьба. Ведь Азия все еще передвигала скрипучие юрты своей истории во вшивой упряжи раздутых шелковых лошадок, а история Европы почти по-прежнему взмывала ввысь наполненным тухлым духом шаром-монгольфье. Мы же, ожиревшие до такой степени, что едва не лишились способности мыслить, должны были бы подвергнуться действию вышеперечисленных невидимых простым глазом голландских причин и монгольских результатов и исчезнуть бесследно… И только лысый череп в Оксфорде, хромая нога в Копенгагене да пара разрозненных позвонков в шести американских колледжах восточного побережья — вот все, что могло бы еще напоминать пережившему исчезновение человечеству о прошлом существовании нашего неокрыленного сословия.
Единственный, кто мог бы спасти нас от забвения — это Ян Янович. Благодарение Ян Янычу — ни одно наше слово не пропадало на ветер. А кто охранял нас ст жестоких соседей? От пристававшей к нашему берегу едва не потерявшей способности ползать похожей на стадо одиноких лебедей, как белый символ разлуки, от пьянства палубной братии, неспособной ни на йоту оценить изысканности того единственного ископаемого яйца, от которого отгонял их укоризненной бранью какой-нибудь защитник природы по личному поручению Ян Яновича? Вот он — кто нас консервирует, кто нам гарантирует не только невидимую простым глазом жизнь, но и на весь мир знаменитость.
В ноги бы нам пасть Ян Янычу за такую благотворительность!
А Ян Янович допивал третий графин. Как пленный конь Саладина, объевшийся пряностей против единичного яйца своей постоянной клиентуры, особенно в такой жаркий день, какой выпал тогда на долю закованных в броню воинов армии сверкающего Лузиньяна, что так и не достигли сладких вод моря Киннерет, и рассыпались жемчугом павшие в панцырях, покатились по камням невдали от Магдалы, посмертным ожерельем здешней Марии.
— Да, — заговорило во мне Яном Янычем, — Вы можете идти.
Я машинально выпрямился, переставил ноги к двери с табличкой, толкнул ее, она сделала четверть круга, еще немного развернулась, стала вровень со стеною, изнутри вновь раздался дадаистский возглас «да-да», я толкнул дверь еще раз и оказался в кабинете.
Ничего не изменилось там с тех пор, как я покинул помещение. Все тот же мнимый сейф на месте несуществующего окна, проволочная корзина с бельем между деревянных ножек под столешницей, раскрашенная в цвета, дополнительные к оригиналу репродукции с картины Гойи «Сатурн, пожирающий свое дитя» на стене напротив. Хозяин кабинета, — такой же одинокий и несчастный, как все, сидел в углу, едва не сливаясь с серебристым покрытием стен, и одна была здесь примечательная черта, что весь закуток давал крен от Яна к двери, как каюта при хорошей волне, градусов на пятнадцать — постоянный крен, и мне надо было цепляться обеими руками за края стола, когда хотел бы я поговорить откровеннее, тогда как Ян примотал сам себя к батарейной трубе мокрыми полотенцами, чтобы не лечь грудью на недописанный перед ним печальный исторический симптом.
Читать дальше