Я был реалистом. Высоколобый идеализм и благородство души, может быть, кого-то и удовлетворяли, но мне не подходили, потому что я собирался подняться вверх по социальной лестнице и получить то, что заслужил, вопреки мнению тех, кто хотел меня остановить. Если бы я верил в существование справедливости, я бы мог ничего не делать, только наслаждаться своим нравственным величием и ждать, когда все, чего я желаю, упадет мне в руки, но я рано понял, что единственная надежда получить справедливое вознаграждение – это быстрый ум, отсутствие угрызений совести, неколебимая решимость никому не доверять и готовность к тому, что те, кто тебе улыбается, стоит отвернуться, всадят тебе нож в спину.
2
Теперь, когда я все это сказал, становится понятно, почему я взялся за перо и надумал изложить несколько нелицеприятных фактов о самом себе. Это нужно для того, чтобы мои дети вынесли обо мне справедливое суждение в случае, если я умру раньше, чем они сами смогут обо мне судить. Если бы я был высоколобым идеалистом, то хранил бы полное достоинства молчание и ждал, пока справедливость представит моим детям правдивый рассказ об изменчивой карьере их отца. Но я по опыту знал, что люди редко говорят хорошо о себе подобных, и, поскольку у меня есть влиятельные враги, думаю, будет предусмотрительным изложить моим детям факты, пока не поздно.
Но я хочу поставить одно условие. Эту рукопись не должен прочесть ни один из моих детей, не достигший двадцати одного года, и еще мне бы хотелось, чтобы мои дочери не читали ее до вступления в брак. Да, я знаю, что времена меняются, а я старомодный ханжа, но какие-то принципы должны быть, ведь так? Мне такое условие не кажется неразумным.
Прежде всего я хочу предупредить, что не буду много рассказывать о своей жизни до несчастья на Сеннен-Гарте в 1930 году, которое произошло через несколько дней после того, как мне исполнилось двадцать пять. Лучше будет опустить завесу над моей жизнью до 1930 года, хотя мне и кажется, что если я собираюсь нарисовать ее правдивую картину, то мне придется время от времени вспоминать о событиях своей бездарно прожитой юности. Позвольте мне покончить с этой неприятной задачей как можно более безболезненно, кратко пояснив, в каких отношениях я состоял со своей семьей и с окружающими, когда мне исполнилось двадцать пять.
Отец умер в 1926 году, мать еще была жива, но оба эти факта значили для меня очень мало, потому что родители всегда были мне безразличны. После того как они навсегда расстались примерно через десять секунд после моего зачатия (я всегда считал это замечательным достижением), самый факт моего существования был для них настолько отвратителен, что воспитывала меня моя большая и уютная няня из Пенмаррика. Отец удалился в Оксфордшир, чтобы жить там с любовницей и остальными восемью детьми, а мать сбежала на ферму в приход Зиллан. До шести лет я не видел своих родителей. Потом они раскаялись и принялись донимать меня, добиваясь привязанности, но было уже поздно. Мне всегда казалось странным, что когда они все-таки решили обратить на меня внимание, то ожидали, что я паду им в ноги, клянясь в сыновней любви.
И все же задолго до 1930 года я решил, что с точки зрения выгоды мне лучше быть в хороших отношениях с матерью, и без особого труда завоевал ее расположение еще до смерти отца. Естественно, у меня был скрытый мотив: я случайно обнаружил, что отец назначил наследником брата Филипа, а поскольку существовал шанс, что я унаследую Филипу, если он решит воспользоваться своим правом назначить наследника, то мне было нужно, чтобы Филип хорошо ко мне относился. Но к сердцу Филипа была только одна дорога, и дорога эта называлась «наша мать».
Я не просто не любил Филипа. Я его ненавидел. Я ненавидел его, потому что у него было все, чего он хотел, потому что его любили, потому что он был удачлив, потому что он был любимчиком матери и сыном, которого отец предпочел всем остальным при составлении завещания. Я ненавидел его за высокомерие и презрительное отношение ко мне, я ненавидел его потому, что был ничуть не хуже его и заслуживал такой же всеобщей любви, какой пользовался он. Зависть разрывала меня на части. Даже когда я просто смотрел на него, мускулы у меня напрягались до боли. Я не мог разговаривать с ним без внутреннего напряжения.
Ненависть эта была настолько сильна, что мне часто хотелось излить ее в драке, но о драке не могло быть и речи. Мне нужно было продолжать ублажать Филипа, завоевывать его благосклонность, его доверие. И все же, когда я спрашивал себя, почему я не бросил все, не сел на первый попавшийся пароход, плывущий в Америку, и не попытал счастья на другом континенте, то поначалу не мог дать ответа. Конечно, мне хотелось справедливости. В этом сомневаться не приходилось. Пенмаррик должен принадлежать мне, а не Филипу. Он был старшим братом, это правда, и теоретически имел передо мной преимущество в вопросе наследования, но отец, если бы захотел, мог бы оставить наследство и младшему сыну. До того как меня отослали из Оксфорда (застав в компрометирующей позе во время легкомысленного ночного налета на один из женских колледжей), мне, без сомнения, удалось стать любимчиком отца, и к тому же у него с Филипом были разногласия еще до того, как я потерял отцовское расположение. Завещание, этот шедевр отсутствия логики и вопиющей несправедливости, было нечестным по отношению ко мне вне зависимости от того, насколько ужасно я опозорился в Оксфорде.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу