— Очень возможно. Среди врачей было много порядочных людей, большинство. Подлецы тоже, конечно, случались, вымогатели, интриганы. Но таких было из сотни один, а то и меньше.
— В немецких лагерях было наоборот.
— Понимаешь, они были своими людьми, связаны с нами той же веревочкой. Ко мне они очень хорошо относились. Хотя мне не посчастливилось встретить врача-венгра. О них рассказывали по всем лагерям, за тысячи километров. Не считая брата, я слышал только о двоих: Лачи Поллачек и Йожеф Маджар. Ты их знал?
— Само собой. Лачи был врачом Белы Куна, работал в кремлевской больнице. А старика Маджара я знал еще в Будапеште. Что с ними?
— Понятия не имею. Вообще говоря, врачи держались лучше, им было легче устроиться. Можно полагать, что они выжили.
Стук в дверь. Входит Кардош. Он не может удержаться от поклона, вторая натура. Лассу он тоже кланяется. Потом отсчитывает банкноты и, по привычке, добавляет:
— Пересчитайте, пожалуйста.
— Вы еще никогда не ошиблись, товарищ Кардош, — говорю я. Этот пухлый, одутловатый человечек сияет, завоевав признание начальства. Лассу тоже бросает на меня благодарный взгляд. Кардош удаляется. Я пододвигаю пачку к Лассу.
— Желаю удачи!
— Ловко сработано, Пишта, — говорит он, и мне вдруг становится легко и весело.
— Значит, они пользовались доброй славой, — возвращаюсь я к разговору о врачах, чтобы дать ему время спрятать деньги и закончить этот денежный эпизод. — А старого Маджара я очень любил…
— Я не очень его знал. Но Лачи… Один русский, крестьянин, как-то мне сказал: «В каждой вечерней молитве я поминаю имя Ладислава Антоновича». А нужно признать, что в тех условиях не так просто было спасать людей, даже в чисто медицинском смысле.
— Скажите, Лассу, — опять на «вы», но тот близкий мне Банди как-то все время ускользает, — а для врачей не было опасно пользоваться среди пациентов такой популярностью?
— Нет.
— Вот видите! У нас даже это было смертельно опасным.
— Не пытайтесь доказать, что я не вижу разницы, — огрызается он.
— Не стоит пререкаться, — утихомириваю я, — мы же… У нас такое прошлое. Ничего важнее не может быть…
— Это правда.
— И знаешь, мне было приятно, когда ты хвалил советский народ. Моя жена вступила в партию недавно и еще тянется к так называемой «западной культуре». Ей не помешает знать, например, что русские тоже моются.
— Ясно, но я начал об этом только потому, что это чистая правда. С той же уверенностью я мог бы объявить русских лучшим народом, чем немцы. Везде есть свои негодяи, но у русских меньше, чем у других. И жизнью своей я обязан как раз порядочным, добрым русским. Но были и страшные вещи, о них я тоже должен говорить, и говорю — это мой долг.
— И все же, Лассу, вы за столом говорили не так, как тут, в кабинете, до обеда.
— Совершенно верно.
— Значит, вы признаете, что нельзя высказываться обо всем перед каждым встречным.
— И все же я как раз так и намерен делать. Но я не могу кричать об этом со всех крыш. Поэтому я не стал говорить перед вашей женой и мальчиком. Только вы, Баница, можете выслушать и переварить все, что я тут сказал. Это тоже ваш долг — понять. Если бы я принялся выкладывать все, что на душе, перед вашей женой, у вас не осталось бы другого выхода, как сообщить обо мне куда следует.
— Итак, Лассу, к счастью, ваш здравый рассудок и коммунистическая честность тормозят ваши же хорошие намерения.
— Какая логика! Откуда она вдруг?
— Я только что сказал.
— Полнейшее заблуждение. В этом доме вашим долгом станет рассказать обо всем. И не только в этом доме! Никто и ничто не может освободить вас от этой обязанности, Иштван Баница. То, о чем говорю я, вы должны передать дальше. Но независимо от того, передадите ли вы или оставите при себе для личного пользования, я, если буду жив, раскрою миру все, что знаю сам, и все, что я, наконец, понял.
— Когда это безопасно, Банди, когда ты ничем не рискуешь, — снова зову его Банди. Я очень спокоен теперь, и очень зол. — Но в таком случае, это перестает иметь смысл, не думаешь?
— А, понял… Совсем нет. Избежать этого нельзя. А смысл будет огромный, это дело будет самым срочным и самым важным. Оно создаст… Нет, скажем точнее. Только откровенное разоблачение случившегося может создать ситуацию, в которой будет возможно все основательнейшим образом проветрить, впустить струю свежего воздуха. Одно вытекает из другого именно в таком порядке: сначала разоблачение, потом свежий воздух, другого пути нет и не будет. Только в случае, если нам удастся зайти так далеко, мучительное настоящее превратится в прошлое, в уроки для будущего, в историю.
Читать дальше