— Иногда нам везло, тогда мы тоже делали картофельное пюре, — говорит Лассу и тут же смущается.
— Значит, вам было легче, чем нам, — отвечаю я. — Во время войны картошка ценилась на вес золота. Кто пережил осаду Будапешта, тот знает…
— Разумеется, — в голосе Баницы слышится сарказм.
— Я говорю, конечно, только о продуктах. Да и длилось это всего несколько недель, а вы провели там годы. Ужасно…
— Если мы выдержали, значит, можно было выдержать, — сухо замечает Баница. — Правильно, Банди Лассу?
— Верно. Лагерная жизнь, — обращается он ко мне, — совсем не бесконечное ожидание смерти. В лагере тоже смеются, я бы сказал даже, что настроение бывало, в среднем, не хуже, чем на воле.
— У нас бывало хуже, — с горькой усмешкой говорит Баница.
— А я думаю, — вмешивается Ричи, — что мой отец в Маутхаузене не слишком веселился. — Он хмуро оглядывает всех по очереди, Лассу, своего отчима, наконец задерживает взгляд на мне. Я отворачиваюсь.
Лассу чувствует потребность объясниться:
— В жизни ведь так всегда: пока человек жив, он смеется. Повсюду есть смешные ситуации, везде и всегда. Я вам расскажу новый анекдот, уже послевоенный, — говорит он, обращаясь к Пиште. — Дело происходит где-то на Урале, забыл название местности. Из Германии везут трофейное добро для колхоза. Все, конечно, собираются, чтобы посмотреть. И вот проводят мекленбургов, это такие битюги, флегматичные, с громадными копытами, — объясняет он Ричи, — вроде наших ломовых лошадей, только еще покрепче. Тут одна крестьянка говорит другой: «Глянь-ка. Ну и лошади!» И все. Ей дали десять лет. Причина: восхваление западной техники.
Ричи прыскает, ржет, как жеребенок. Я тоже смеюсь. Так смеются, когда в кафе отпускает остроту несимпатичный клиент. Этому я научилась буфетницей — нужно было работать, чтобы получить хлебные карточки. Буфетчицам положено смеяться, и если случается услышать по-настоящему смешное, чувствуешь признательность.
Только Баница сидит недовольный.
— Что с нашим обедом?
Я передаю блюдо Лаосу. Он накладывает себе полную тарелку и, глядя на меня, говорит:
— В приятном обществе я уж и не стесняюсь.
— Большего удовольствия вы мне не можете доставить.
— Потому что я знаю — на завтра останется. У моих русских друзей… Они тоже меня угощают, и очень радушно, только даже когда они настаивают, мне все время кажется, что на завтра им не хватит еды.
— Ах, такая жизнь, это страшно, — говорю я, стараясь не сболтнуть лишнего, и, немного погодя, добавляю, показывая, что и я не проста: — Бытие определяет сознание.
Он даже не удостоил внимания этого «бытия» и «сознания», продолжает о русских.
— Это факт, — говорит он мне с поучающим видом, — русские очень интеллигентный и очень гостеприимный народ.
— Но они такие примитивные. Это несносно! — он мог бы понимать, что есть разница — сидеть за моим столом или с этими русскими.
— Совсем не несносно, — отвечает он. — И они не так уж примитивны. Например, что касается чистоты, то они спокойно дадут пару очков вперед, скажем, венграм. Чище немцев. В субботу вечером в русской деревне, особенно в Сибири, не найдется ни одного, кто не пошел бы в баню. Это освященный обычай. А бани у них парные. Так что в русском поезде, в третьем классе, со всеми этими деревянными скамейками, вовсе нет того незабываемого зловония, какое бывает у нас на родине.
— Не считая вони махорки, — возражает Пишта.
— А по мне махорка не воняет, — говорит он, — я к ней привык. Люблю махорку.
— Это замечательно, то что вы говорили о банях, — я стараюсь сказать что-нибудь, чтобы расшевелить Баницу, который сидит с каменным выражением лица.
— Мы ходили в баню даже в лагере. Все ходили, раз в неделю. А повара — каждый день. Когда я был санитаром, мне удавалось мыться в бане раза три в неделю.
Он и теперь выглядит чисто, опрятно. Только нет в нем ничего мужского, когда-то, может, и было… Даже очень, пожалуй… А сейчас нет…
— Лагерные бани, — возражает Баница и пренебрежительно машет рукой.
— Конечно, ничего особенного. Но за всю мою жизнь я столько не мылся. А однажды, — он шутливо подмигивает, — я был в бане четыре раза в один и тот же день. В тридцать восьмом. Сперва утром. До того, как нас забрали из Таганки. Такое правило: если переводят, первым делом баня и дезинфекция. Приезжаем на Лубянку, там допрашивали. Но сначала — баня и дезинфекция. Только по каким-то причинам допросов нет — что-то там произошло. — Он обращается только к Пиште: — Ежов по шапке получил, а Берия, видимо, все еще рвался в гору. — И продолжает невозмутимым голосом рассказчика: — Значит, опять назад! Уже был вечер. И перед отправкой: баня и дезинфекция. В Таганку прибываем уже на рассвете. И как вы думаете, приказ есть приказ: баня и дезинфекция. Четыре раза за двадцать четыре часа.
Читать дальше