— В чем проблема, Кен? — сказал он. — Разве это было не забавно?
Значение имели не его слова — Кену даже подумалось, что отныне все сказанное Карсоном уже не будет иметь значения, — но выражение его лица. В этом лице проглянуло что-то до жути знакомое, проглянула душа самого Кена, Жирдяя Платта, каким он всю жизнь виделся окружающим: затюканный, уязвимый и чрезвычайно зависимый, пытающийся улыбнуться и безмолвно умоляющий: «Не бросайте меня одного!»
Кен опустил голову, то ли из жалости, то ли от стыда.
— Черт, я не знаю, Карсон, — сказал он. — Забудем об этом случае. Давай-ка выпьем где-нибудь по чашечке кофе.
— Отличная мысль.
И они снова были вместе. Одна лишь незадача: по выходе на улицу они направились не в ту сторону, и теперь, чтобы вернуться на Круазет, им нужно было еще раз пройти мимо освещенного входа в бар, где играл Сид. Это было все равно что пройти сквозь пламя, но они проделали это быстро и даже с демонстративным достоинством — головы высоко подняты, глаза смотрят прямо перед собой, — так что звуки рояля зацепили их лишь на пару секунд, прежде чем раствориться в дробном стуке их каблуков по мостовой.
За пять послевоенных лет седьмой — туберкулезный — корпус больницы Мэллой-Ветеранс окончательно обособился от остальных. Шестой корпус — для паралитиков — находился всего в пятидесяти метрах, и фасад его выходил на тот же флагшток посреди открытой всем ветрам лонг-айлендской равнины, однако добрососедские отношения не складывались с лета 1948-го, когда паралитики написали петицию, требуя, чтобы туберкулезники не заходили на их территорию. Последовали долгие склоки («Эти парализованные гады решили, что они тут хозяева»), но склоки давно забылись, и теперь никому не было дела даже до того, что больным из седьмого корпуса не разрешается входить в столовую без медицинской маски.
Да и кого это волновало? В конце концов, седьмой корпус был не такой, как другие. Почти каждому из сотни обитателей трех палат с желтыми стенами удавалось пару раз в год вырваться на свободу, и все они рассчитывали оказаться там снова — на этот раз навсегда, — как только рентген покажет чистые легкие или пройдет срок реабилитации после какой-нибудь операции; они не считали больницу домом, а свое пребывание там — жизнью; скорее это был вневременной лимб, из которого, как они выражались на воровском жаргоне, им изредка удавалось «откинуться». Кроме того, поскольку болезнь у них была невоенная, туберкулезники не считали себя ветеранами (за исключением Рождества, когда каждый получал отпечатанное на ротапринте поздравление от президента и пятидолларовую купюру от «Нью-Йорк джорнал американ») и были уверены, что они не похожи на раненых и изуродованных из других отделений.
Седьмой корпус был замкнутым миром. Каждый день здесь имелся выбор между особой добродетелью — оставаться в постели — и особым пороком: будь то игра в кости по ночам, самоволка или контрабанда пива и виски через пожарные двери в туалете. Этот мир был сценой, на которой разыгрывались свои комедии — например, когда Снайдер водяным пистолетом загнал дежурную сестру во флюорографический кабинет или когда бутылка бурбона выскользнула из-под халата Фоули и разбилась прямо у ног доктора Резника — и свои трагедии — когда Джек Фокс сел на кровать и сказал: «Ради бога, откройте окно », закашлялся, чем вызвал страшное кровотечение, и через десять минут умер или когда раз в полгода или чаще человека увозили на операцию под крики «Не дрейфь!» или «Удачи, пацан!», он улыбался и махал остающимся, но больше уже не возвращался. Однако в первую очередь это был мир, охваченный особым видом скуки, мир, в котором все либо сидели, либо лежали среди бумажных платков и плевательниц под неумолкающее дребезжание радио. Именно такой была третья палата в тот предновогодний день — разве что радио заглушал смех Малыша Ковача.
Это был огромный детина лет тридцати, ростом под два метра и с широченными плечами. В тот день он секретничал со своим приятелем Джонсом, который на его фоне смотрелся до смешного маленьким и худосочным. Они шептались и хохотали: Джонс — своим нервным смешком, постоянно почесывая брюхо сквозь пижаму, Малыш — раскатистым ржанием. Вскоре они встали и, не переставая хохотать, подошли к койке Макинтайра в другом конце палаты.
— Эй, Мак, — заговорил Джонс, — у нас с Малышом родилась идея.
Он захихикал:
— Расскажи ему, Малыш.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу