Так продолжалось года два, а то и больше. Потом как-то, когда я вновь туда приехал, они пришли ко мне в сильном расстройстве: их домик предназначался на слом. Разумеется, он им не принадлежит и они платят смехотворно низкую плату, несколько шиллингов в неделю; но хозяин и не возражал против заведенного порядка. по словам Фиби, он даже сам завел его, чтобы только избавиться от них. Было даже не ясно, смогут ли они вообще устроиться в деревне, — бюрократическая жестокость, до того возмутила меня, что я назавтра же отправился в Ньютон-Эббот, собираясь пустить кому-то кровь, но встретил достойного противника в лице служащей, очевидно, привыкшей иметь дело с людьми, подобными мне. Все обстояло не так плохо, как думали Бен и Фиби; они не могли получить муниципальный дом так как те предусматривались для семейных, но в деревне планировалось построить и дома для престарелых, и тут они будут стоять на первом месте. Она даже показала мне список, куда были недавно вписаны их имена.
Так что я взял их к себе. Они могут жить бесплатно в перестроенном амбаре, а мы обговорим условия их работы. Я заставил их удалиться и хотя бы день-два подумать; я испытал чувство удовлетворения от сознания, что хоть раз в их злосчастной жизни что-то обернулось хорошо, когда они робко объявили, что если я действительно не против, тогда — да. Однажды Фиби сказала мне в связи с тем, что у них не было детей: «Если б нам только знать, что мы такого сделали не так, что Господь так нас наказывает». Во всяком случае мой отец был бы рад удару, который был нанесен Богу методистов.
Не то, чтобы я никогда не жалел о принятом решении, но я свыкся и уживался с их личными и профессиональными недостатками: т. е. с кулинарным искусством Фиби и пьянством Бена. Сейчас, по крайней мере, когда я бывал там, оно ограничивалось субботними вечерами; я привык к грохоту опрокинутых ведер, ударам, паденьям и чертыханьям, когда он, натыкаясь на все, преодолевал последние метры дороги домой. Однажды я, улегшись спать такой субботний вечер, услышал сквозь открытое окно, его пьяное пенье под холмом, напротив фермы, странно одинокое и заунывное; он казался тогда почти поэтичным. На эти еженедельные попойки он всегда отправлялся пешком и, возвращаясь, редко без труда владел даже этим примитивным средством передвижения; по меньшей мере однажды (так говорила мне Фиби) он провел всю ночь, растянувшись в пьяной одури под чьей-то изгородью; домой он добрался лишь на рассвете. К счастью, стояло лето. Но укротил одичавший сад, начал выращивать чудесные овощи и все простые деревенские цветы. Растения были для него словно дети, которых он никогда не имел, и он в них души не чаял.
Фиби тоже постепенно признала, что от чеснока и душицы и тому подобных экзотических разностей люди не падают замертво от первой же ложки, и научилась готовить овощи и мясо, не доводя их все-таки до полного уничтожения, хотя время от времени и возвращалась к прежнему. А дом она содержала превосходно.
Что беспокоило меня куда больше — это их постоянное присутствие и благодарность. Полагаю, они считали это для себя очень хорошим местом и боялись потерять его, боялись, что станут старыми и не смогут справляться; а я, как всегда, немного боялся ответственности, которую они собой воплощали. Но всего невыносимее была простая система их ценностей. В теории очень хорошо высмеивать с точки зрения городской жизни деревенскую отсталость, мужицкую убежденность, что и весь остальной мир живет и думает, как мы здесь; но это значит осмеивать также и философию, которая помогла многим поколениям земледельцев выстоять в горькие времена жестокой эксплуатации. Любой фрейдист мог бы объяснить одержимость Фиби чистотой и порядком, но с этим была сопряжена и вера в определенные элементарные достойные устои бытия: в метод, привычку, рутину как непременное условие его неразрывности. Глубоко постичь эту мудрость могли лишь люди, делом жизни и окружением которых было выращивание растений и уход за животными. Они не могут выразить это словами, но они это чувствуют. Я видел это в Бене. Похвалы своим цветам и растениям он неизменно сопровождал воркотней; вечно что-то было не так; и все же иногда я замечал, как он разглядывает их или прикасается к ним. Это не было какой-то примитивной формой ложной скромности; просто он нутром знал, что если бы все, что росло, было совершенно, всему свету — и ему — не для чего было бы жить. Он действительно постиг одну очень глубокую истину: что неудача есть суть жизни.
Читать дальше